ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

4. Схватка

Прискакавший из-за холмов одинокий всадник направился на командный пункт. Фредерик проводил его взглядом.

– Это вестовой полковника Летака, – предположил Филиппо, поднявшийся на ноги, чтобы лучше видеть. – Готов поспорить, что через пару минут мы будем в седлах.

– Давно пора, – с надеждой заключил Фредерик.

– Уж поверьте мне, – заверил Филиппо и засвистел сквозь зубы «До чего же хорош этот луковый суп», мотивчик из модной оперетты, невесть как превратившийся в походный марш.

Де Бурмон брезгливо поморщился:

– Во имя Господа, Филиппо, избавьте меня от водевилей. Выбор песни не делает чести вашему вкусу, да и свистун вы неважный.

Поручик бросил на своего друга обиженный взгляд:

– Прошу прощения, дружище, но это самая бодрая мелодия из тех, что может предложить наш оркестр. К тому же под нее хорошо маршировать.

На де Бурмона эти доводы не подействовали.

– Мелодия вульгарна, – повторил он, презрительно скривившись. – В Версальской музыкальной школе Давида Буля, конечно, научили играть на дудочке, но позабыли привить ему хороший вкус. Луковый суп… Черт! Это же просто нелепо!

– А мне нравится, – протестовал Филиппо. – Хотя вы, надо полагать, предпочитаете старые добрые роялистские марши?

– В них есть свое очарование, – холодно ответил де Бурмон и, посмотрев Филиппо прямо в глаза, заставил его отвести взгляд.

Фредерик решил вмешаться.

– Лично я предпочитаю старые добрые республиканские марши, – заявил он.

– Я тоже, – отозвался де Бурмон. – По крайней мере, они были рождены не в райке и исполняли их не разряженные клоуны из буффонады.

– А вот императору республиканские марши явно не по вкусу, – усмехнулся Филиппо. – Он говорит, что они сверху донизу перепачканы французской кровью, и хочет, чтобы его солдаты маршировали под бравые мелодии, вроде этой. Вот вы ее ругаете, де Бурмон, а между тем это любимый марш Наполеона.

– Я знаю. Наполеон великий воин, но это вовсе не означает, что он обязан разбираться в маршах. В музыкальном образовании нашего императора немало пробелов.

Филиппо задохнулся от ярости:

– Ну знаете, де Бурмон. Иногда вы меня порядком бесите.

– Что ж, я готов дать вам сатисфакцию в удобное для вас время, – невозмутимо ответил де Бурмон. – Я к вашим услугам.

– Cazzo di Dio!

Фредерик почувствовал, что ему снова пора вмешаться.

– Прошу вас, господа, – произнес он примирительно. – Давайте побережем свой гнев для испанцев.

Красный от бешенства Филиппо хотел было накинуться на Фредерика, но, заметив, что Мишель смеется, сам от души расхохотался. Его гнев моментально рассеялся.

– Sporca Madonna, Бурмон, однажды мы с вами скрестим сабли. До чего же вам нравится меня злить, дружище.

– Мы с вами скрестим сабли? И сколько же вас будет?

– Cazzo di Dio!

– Прошу вас, господа! – взмолился Фредерик. – У нас остался коньяк?

Де Бурмон открыл фляжку, и гусары молча выпили. Со стороны холма к ним приближались поручик Жерар и подпоручик Лаффон.

– Вестового видели? – спросил рыжий Лаффон, известный в эскадроне сквернослов и дуэлянт, но при этом великолепный наездник, как никто владевший саблей.

– Да, – кивнул Фредерик. – Наверное, мы скоро понадобимся.

– Похоже, главные события разворачиваются в центре нашей линии, – сказал Жерар, коренастый и кривоногий ветеран. – Там сейчас жарче всего.

Гусары поделились слухами и собственными догадками. Сошлись на том, что никто понятия не имеет, что же творится на самом деле. Другие офицеры и солдаты разбрелись по берегу речушки и негромко переговаривались, но больше молчали, напряженно прислушиваясь к шуму битвы. Солнце так и не сумело совладать с дождевыми тучами, и на горизонте снова сгущалась лиловая тьма.

С холма почти бегом спустился ротмистр Домбровский. По эскадрону пробежал тихий вздох надежды и предвкушения, офицеры поспешили к своим лошадям. Фредерик и де Бурмон подхватили расстеленные на земле плащи. Филиппо, чтобы догнать коня, пришлось зачерпнуть сапогами воду.

Домбровский на ходу сделал знак трубачу, чтобы тот сыграл построение. Гусары становились в шеренги, держа коней в поводу. Фредерик торопливо надел кольбак и вытянулся в струнку, что есть сил сжимая левой рукой эфес своей сабли и горячо молясь про себя, чтобы на этот раз их отправили в бой. Рядом стоял сдержанный, сосредоточенный де Бурмон. Про себя он молился о том же.

Прозвучала команда «по коням», и сто восемь гусар, как один человек, взлетели в седла. Фанфароны и забияки, что вдалеке от сражений больше всего ценили свободу, молниеносно превращались в монолитный строй. Ощущая близость настоящей битвы, люди становились машиной войны, мощной, подвижной и смертоносной.

– Офицеры, ко мне! – скомандовал Домбровский.

И они поспешно окружили своего командира.

– Эскадрону надлежит разделиться, – сообщил Домбровский, окинув офицеров ледяным взглядом. – Первая рота присоединится к батальону Восьмого легкого, чтобы занять позицию напротив деревни, расположенной на другом конце гряды. Восьмому предстоит занять деревню и вытеснить оттуда противника, но в наши задачи это не входит. Как только пехотинцы займут позицию, мы отходим вот к этой расщелине, где встанет вторая рота, готовая выступить, как только понадобится… По всей вероятности, слева, на опушке леса, мы увидим всадников. Не обращайте на них внимания, это Четвертый эскадрон нашего полка готовится встретить отступающего из деревни врага… Вопросы есть? Тогда вперед. Колонной, по отделениям.

Фредерик занял свое место в самом центре строя из четырех рядов, по двенадцать человек в каждом. Едва вступив в серую оливковую рощу, гусары стали пришпоривать коней и вскоре перешли на рысь. Повстречавшийся им поручик Маньи, которому предстояло вести вторую роту к ущелью, громко поприветствовал Домбровского, и ротмистр ответил едва заметным кивком. Обогнув каменную стену, гусары поднялись на холм и подъехали к группе офицеров под орлиным штандартом.

Поблизости не стреляли, канонада доносилась издалека, справа. Там шел жестокий бой, и Фредерик был разочарован и раздосадован тем, что приходится скакать в другую сторону. Вместо битвы скучная операция, рутинное сопровождение пехоты.

Холмы остались наконец позади, и взорам гусар открылось поле битвы. Оно протянулось от леса до отдаленных гор и занимало около пяти лье. Фредерик разглядел на поле несколько деревушек, окутанных желтоватым туманом. Канонада доносилась как раз оттуда, и юноша догадался, что принял за туман дым сражения.

Поближе, примерно в одном лье от гусар, разделенные на батальоны, неподвижно стояли два французских полка, издалека казавшиеся разбросанными по траве синими пятнами. Время от времени над рядами поднимались облачка ружейного дыма; повисев в воздухе несколько мгновений, они теряли очертания, превращались в неровные лоскуты и постепенно рассеивались. Чуть дальше такие же клубы дыма поднимались над испанцами и плыли к горизонту, чтобы слиться с тяжелыми тучами. Тучи и дым окутывали небо, словно плащ, не пропуская солнечных лучей.

Когда гусары присоединились к Восьмому легкому, до полудня оставалось совсем немного. Чтобы привлечь внимание кавалерии, пехотинцы в синих мундирах с белыми портупеями размахивали надетыми на мушкеты киверами. Почти все солдаты были очень молоды, совсем дети, впрочем, как и большинство участников испанской кампании. Взгляд Фредерика скользнул по тяжелым ранцам, зачехленным штыкам, усталым лицам. Полк был разбит по батальонам, как для похода, но строя солдаты не держали, а кое-кто даже сидел на земле. Измученные тяжелым броском пехотинцы не слишком рвались в бой. Офицеры оставались на ногах, посреди своих батальонов, от них не отходили барабанщики и трубачи. Полковник сидел верхом, под увенчанным орлом знаменем.

Домбровский приказал своей роте встать во фланг Восьмому легкому. Батальон Фредерика занял место во главе колонны. Пропели горны, нервной дробью вступили барабаны. Усталые люди поднимались с земли.

Фредерик пустил Нуаро шагом. Дорогу развезло от дождя. Время от времени юноша оборачивался, чтобы посмотреть на егерей, которые шли за ним, утопая в лужах, спотыкаясь о камни, продираясь сквозь низкие колючие кусты. Фредерик читал во взглядах молодых пехотинцев зависть и плохо скрытую злобу. Он попытался поставить себя на место этих солдат, прошагавших пол-Европы в грязи по колено, чтобы жариться теперь под беспощадным испанским солнцем, пехотинцев с каменными от бесконечных маршей подошвами. Гусарский офицер верхом на красавце-коне, затянутый в элегантный мундир блестящего полка, слишком явно и горько контрастировал с тяжкими буднями безвольного и безымянного пушечного мяса, голодного, плохо одетого, привыкшего вздрагивать от грубых окриков неотесанных унтеров. Это им, пехотинцам из Восьмого легкого, предстояло выполнить самую тяжкую, грязную и опасную работу, чтобы блистательные гусары, сделав пару уколов и тройку выпадов, пустились преследовать разбитого другими неприятеля и стяжали всю славу, без остатка. Мир устроен несправедливо, а французская армия и подавно.

Так думал Фредерик о людях, которых ему выпало сопровождать навстречу смерти, увечьям и победе, быть может, хотя победы не воскрешают мертвых и не возвращают здоровья калекам. Еще оставалась слава; впрочем, Фредерик понимал, что между славой, которая ждет всадника в офицерском мундире, и той, что причитается солдатам, идущим по земле с мушкетами на плечах, пролегает пропасть.

Слава. Фредерик вновь и вновь повторял про себя это слово, почти ощущал на языке его вкус. Звонкое сочетание пяти букв. В нем было что-то величественное, даже мистическое.

Фредерик знал, что люди с незапамятных времен воюют друг с другом из-за вполне очевидных и важных для всех вещей: еды, женщин, ненависти, любви, богатства, власти… Из страха перед гневом власть имущих и даже из страха смерти. Отчего же темные и грубые простолюдины, неспособные к возвышенным чувствам, не бегут поголовно с поля боя и не пытаются избежать воинской повинности? Какой абсурдной должна показаться крестьянину, ютившемуся в жалкой лачуге и привыкшему жить впроголодь, необходимость отправляться за тридевять земель, чтобы драться за интересы монарха, до которых ему нет никакого дела, и не только ничего не приобрести, но, быть может, и потерять собственную жизнь.

Фредерик Глюнтц из Страсбурга был совсем другим человеком. Он избрал карьеру военного, подчиняясь высоким, благородным устремлениям. Юноша с детства жаждал славы, искал приключений и подвигов, мечтал о жизни, непохожей на безбурное существование скучного буржуазного мирка. Фредерик пошел в офицеры, как другие идут в священники: сабля заменила ему крест. Как лютеранские пасторы и настоятели католических соборов жаждут небесной благодати, так он алкал славы: восхищения товарищей, признания командиров, уважения к себе самому, дивной, бескорыстной возможности жить, драться, страдать и умереть во имя идеи. Идеи с большой буквы. Именно это, по мнению Фредерика, отличало человека, привыкшего руководствоваться высокими целями, от остальных, живущих низменными страстями и заботами сегодняшнего дня.

Если бы родители и Клэр Циммерман видели его в этот миг, верхом, во главе отряда, который он ведет на войну! Никогда еще желанная слава не была так близко. Если бы родные только могли увидеть, как бесстрашно идет он на бой, как горделиво держится в седле, как внимательно глядит по сторонам, чтобы не пропустить приближения врагов, как беззаветно доверяют ему идущие следом солдаты.

Вдруг справа, из сосновой рощи, один за другим загремели выстрелы, и какой-то гусар с хриплым стоном рухнул под ноги своему коню. От неожиданности Фредерик подскочил в седле, а Нуаро с отчаянным ржанием встал на дыбы, норовя сбросить седока. Ровный строй егерей оступился и сломался, пространство вокруг Фредерика взорвалось оглушительными криками:

– Партизаны! Партизаны!

Прозвучали новые выстрелы, егеря стали стрелять в ответ, а юноша все не мог прогнать оцепенение и повернуться к роще.

Разум и воля отказались служить Фредерику. Вокруг трещали выстрелы, метались испуганные кони, и все ждали, что решит офицер. Не в силах понять, что от него хотят, молодой человек обернулся к Домбровскому, который издалека делал ему энергичные знаки и ожесточенно махал в сторону леса.

И что-то переменилось. Кровь хлынула юноше в лицо, с силой ударила в виски. Подстегнув Нуаро, он вскачь рванулся к сосновой роще, не заботясь о том, следуют ли за ним гусары. Фредерик выхватил саблю и высоко поднял ее над головой, чувствуя, как легкие наполняет полный торжества боевой клич. Перед глазами стояла красная пелена, сердце отчаянно билось, разум молчал. Инстинкт заставил Фредерика пригнуться к шее коня, чтобы избежать рокового выстрела в грудь. А зря. Где-то в глубине сознания юноши, не утратившего окончательно способности чувствовать и размышлять, жил мучительный стыд за растерянность, что охватила его в первые мгновения. Фредерик и вправду готов был сложить голову, все, что угодно, лишь бы смыть позорное пятно, навеки покрывшее его имя.

Сосны приблизились почти вплотную. Нуаро высоко подпрыгнул, чтобы перескочить упавшее дерево, и колючие темно-зеленые ветки больно хлестнули его седока по лицу. Фредерик с яростным криком вонзил шпоры в бока лошади, торопя ее бег. Прямо перед ним как из-под земли вырос партизан; юноша успел разглядеть коричневую куртку, руки, сжимавшие мушкет, белое лицо, безумные глаза человека, который воочию увидел собственную смерть на взмыленном вороном коне, и яркое, словно молния, смертоносное лезвие сабли.

Фредерик ударил на скаку. Лезвие наткнулось на что-то твердое и гибкое, и тело партизана повалилось на землю, задев ногу своего убийцы и круп Нуаро. Среди ветвей маячил силуэт другого испанца. Пока Фредерик усмирял коня, партизан соскользнул с обрыва и пропал из виду. Кое-как совладав с Нуаро и колючими ветками, юноша стал осторожно спускаться вниз по склону, оглядываясь по сторонам в поисках беглеца. Его и след простыл.

Фредерик остановился, размышляя, куда подевался испанец, но беглец в тот же миг появился прямо перед ним и почти в упор выстрелил из пистолета. Фредерик инстинктивно поднял коня на дыбы и почувствовал, как пуля пролетела в нескольких дюймах от его головы; он даже успел разглядеть облачко порохового дыма. Ничего не видя перед собой, едва ли понимая, что делает, юноша пустил Нуаро прямо на своего противника, но тот сумел отскочить и бросился наутек. Однако испанец не сделал и четырех шагов, как подоспевший гусар снес ему голову одним ювелирным ударом. Залитое кровью безглавое тело сделало еще несколько шагов, натыкаясь на стволы деревьев и размахивая руками, будто мертвец пытался защититься от вражеской сабли. Через мгновение он свалился навзничь на усыпанную сосновыми иглами землю, и кровавый спектакль закончился.

Пришедший на подмогу гусар, молодой черноусый щеголь, вытер лезвие сабли о круп своего коня. Фредерик искал глазами отрубленную голову, но ее нигде не было. Должно быть, закатилась в кусты.


Фредерик чувствовал себя совсем разбитым, словно по нему проскакал кирасирский полк. Гусары собирались в роще, на ходу обсуждая детали схватки. Удалось настичь и уничтожить четырех партизан; у гусар не было привычки брать пленных, особенно в Испании. Их противники знали это и никогда не сдавались. Они предпочитали сражаться до конца. Двое товарищей бережно поддерживали в седле лохматого гусара, который всего час назад ходил с Фредериком в разведку. Раненый судорожно вцепился в гриву своего коня, в искаженном болью лице не было ни кровинки. Его ударили ножом в живот.

Фредерик никак не мог прийти в себя, и когда его принялись поздравлять с первым убитым испанцем: «Великолепный удар, господин подпоручик… Вы его пополам разрубили», изумленно посмотрел на своих подчиненных, силясь понять, о чем идет речь. Юноша не знал, что скажет Домбровскому, когда тот, пронзив его своим ледяным взглядом, спросит, как мог гусарский подпоручик оказаться низким трусом, как он посмел забыть о своем долге. Тот факт, что нападение удалось отбить, не мог служить ему оправданием.

Лишь услышав приветственные крики пехотинцев, Фредерик понял, что до сих пор сжимает в руке обнаженную саблю, что его сапоги и круп Нуаро перепачканы кровью убитого партизана. Вопреки ожиданиям, Домбровский улыбался. Улыбался ему, Фредерику. В тот момент юноша наконец осознал, что убил врага в первой настоящей схватке. И вспыхнул от гордости.


Не было никаких угрызений совести. Четки и ладанки, все святые во всех храмах этой страны, слепой фанатизм и яростная ненависть к иноземцам-еретикам обернулись сабельным ударом и пролитой кровью. Кошмар французской армии, неуловимые, чудовищные партизаны, растерзавшие несчастного Жуньяка, обрели лица и голоса, пот и кровь; оказалось, что и они порой дрожат от страха и, словно зайцы, спасаются от погони в надежде обмануть смерть.

Почему они сражались с таким упорством? Ведь их сопротивление не имело никакого смысла. Фредерик не понимал, что заставило испанцев встать на защиту принца, о котором они толком ничего не знали, которого не узнали бы, повстречав на улице, труса без воли и чести, присягнувшего новому властителю Европы и добровольно уступившего ему право на свой трон, посмеявшись над преданностью народа. Теперь в Испании правил французский монарх Жозеф Бонапарт, бывший король Неаполитанский, а ничтожество Фердинанд из своего валенсайского изгнания принес ему клятву верности. Весь мир знал об этом, даже испанцы. Но они продолжали яростно отрицать очевидное.

Две недели назад в Аранхуэсе молодой офицер получил приглашение на ужин от знатного испанца, дона Альваро Вигаля. Вместе с беднягой Жуньяком они провели целый вечер в старом особняке на берегу Тахо. Хозяин дома был из тех, кого соотечественники презрительно именовали «офранцуженными» за либеральные взгляды и открытое преклонение перед Наполеоном. Седой аристократ с усталыми глазами оказался интересным и благодарным собеседником, он был прекрасно образован, в молодости часто бывал во Франции – дон Альваро с гордостью продемонстрировал гостям свою переписку с Дидро, – а прожитые годы сделали его тонким и беспощадным знатоком человеческой натуры. Сеньор Вигаль давно овдовел, детей у него не было, и больше всего на свете он желал провести остаток жизни в уединении и покое, перелистывая драгоценные тома в своей библиотеке или прогуливаясь среди аллей и гротов чудесного сада, за которым старик ухаживал сам.

Дон Альваро Вигаль бесконечно обрадовался визиту двух молодых офицеров из милой его сердцу страны, обрадовался не в последнюю очередь потому, что они могли хотя бы на время избавить его от привычного одиночества. Разговор шел по-французски – благо испанец свободно владел этим языком. Хозяин и гости поужинали при свечах в серебряных канделябрах, а после перешли в маленькую гостиную, где престарелый лакей, единственный слуга дона Альваро, подал им кофе и сигары.

По обыкновению меланхоличный Жуньяк – теперь Фредерику казалось, что он уже тогда предчувствовал близкую и страшную смерть, – весь вечер хранил молчание. Поддерживать беседу пришлось испанцу и Фредерику, и хозяин дома с наслаждением пустился в бесконечные рассказы о прошлом. Оказалось, что старик бывал в Страсбурге, и у него с юным эльзасцем нашлось немало общих воспоминаний.

Оба гостя были военными, действие происходило в Испании, и разговор, само собой, зашел о войне. Дон Альваро расспрашивал офицеров о планах Наполеона и восхищался гением императора. Хоть старик и принадлежал к старинному роду, никакого почтения к европейским королевским домам, включая испанский, он не испытывал и полагал, что лишь живительные идеи равенства и прогресса, порожденные Францией, способны удержать Старый Свет от окончательного упадка. К сожалению, в Испании Бонапарта ждали тяжкие испытания, хотя он сам до сих пор этого не осознал.

Тут Фредерик позволил себе не согласиться с пожилым испанцем. Он заговорил о новой Европе без оков и предрассудков, которую французский гений поведет к счастливому будущему, о благотворных идеях, о Человеке, которому вернут его истинное достоинство. Испания, добавил он, томится в плену собственного прошлого, косного, мрачного и жестокого. Только приобщение к прогрессу освободит ее от гнета инквизиции, попов и бездарных правителей.

Дон Альваро внимательно выслушал юношу, с улыбкой, полной иронии и невыразимой печали. Когда гусар завершил свою весьма страстную речь – Жуньяк поддерживал его отчаянными кивками – и откинулся на спинку кресла с пылающими от волнения щеками, старик придвинулся к нему и отечески похлопал по колену.

– Послушайте, мой юный друг, – произнес он на почти безупречном французском, но с раскатистым испанским «р». – Я нисколько не сомневаюсь, спасти Европу под силу только Наполеону Бонапарту, хотя в последнее время он делает слишком много ошибок. Я приветствовал его консульство, правда, когда он решил примерить императорскую мантию, мне, признаться, показалось, что это слишком… Впрочем, не в этом дело. Я не ставлю под сомнение политический гений Наполеона, и потому весьма скромные успехи испанской кампании…

– Весьма скромные?!

– Позвольте мне закончить – до чего же нетерпелива молодость. Я не виню Бонапарта, он просто не знает этой страны. Испанская нация – очень древняя, гордая и верная своим мифам, подлинным или лживым. Бонапарт привык к тому, что целые народы покоряются ему, и просто не ожидал, что Пиренеи не захотят покориться. И не важно, хороши или плохи идеи, ибо здесь людей, способных их принять… Испания не монолитна, господа офицеры. Она веками объединяла разрозненные королевства, которые до сих пор бредят свободой, выживала, боролась с маврами, ее земля и История породили особенную породу людей, злобных, упрямых и непокорных. А суровая, нетерпимая церковь сделала их фанатиками.

Дон Альваро замолчал на полуслове, будто ему не хватило воздуха. Слегка улыбнувшись бледными старческими губами, он обвел комнату, хранившую память об истории его собственной семьи, длинным, печальным жестом исчерченной синими узорами вен руки.

– Все это здесь, – сказал он очень устало, как человек, вынужденный вновь и вновь вступать в неравный бой со злом и всякий раз терпеть поражение. – Ржавые доспехи, портреты людей, давно превратившихся в прах… Видите? Ярких красок почти нет; на этих картинах и так преобладали темные тона, а время сделало их еще темнее. Много тени и совсем мало света, ровно столько, чтобы показать эти суровые и гордые лица, эти высокомерные губы, эфесы шпаг, распятия, высокие воротники… Никто из них не улыбается, друзья мои. Они мрачны, черны их одежды, и холодные краски портретов не способны передать ледяную тьму, царящую в их душах. Многие из них были поистине великими людьми; все без исключения усердно молились и страстно предавались разврату. Они не склоняли голов перед королями, но готовы были заискивать перед небритым деревенским священником. Они сражались во имя Господа и Короны по всей Европе, в Индиях и Северной Африке, воевали с протестантами, англичанами, мусульманами… Они были храбрыми солдатами, настоящими аристократами и верными вассалами. И все они, кроме тех, кому довелось встретить смерть в каком-нибудь совсем уж диком углу, исповедовались и причащались перед тем, как отойти в мир иной. Таким был мой дед. И отец… По иронии судьбы, рядом со мной, последним потомком древнего рода, в смертный час будет только верный старый слуга. Если, конечно, мой Лукас не сыграет злой шутки и не умрет раньше меня.

Старик помолчал, печально глядя на портреты. Потом он повернулся к молодым офицерам и улыбнулся как-то жалко:

– Если в один прекрасный день император зайдет ко мне в гости, как вы сегодня, я буду рад познакомить его со своими предками. Возможно, тогда он поймет эту землю немного лучше.

Жуньяк, откровенно скучая, рассматривал галерею. Но Фредерика слова старика по-настоящему взволновали.

– Странно слышать от вас подобные вещи, – осторожно заметил он. – Вы ведь испанец, дон Альваро, а сами исповедуете религию идей. Вы только что показывали нам свою библиотеку… Отчего же такие люди, как вы, не хотят стать вождями соотечественников, направить их на истинный путь? В истории есть немало примеров того, как образованное меньшинство освобождало целые народы от мрака невежества, распахивало окна, чтобы каждый дом наполнился светом разума, разгоняло мрачные призраки, показывало всем, что границ не существует и человечество должно объединиться, чтобы идти вперед.

Старый аристократ грустно улыбнулся:

– Послушайте, друг мой. Давным-давно, когда Испания правила всем миром, еще один император мечтал о том же, о чем сейчас Бонапарт: объединить Европу. Он родился за границей, во Фландрии, но стал испанцем настолько, что незадолго до смерти отрекся от престола и удалился в монастырь в местечке под названием Юсте. Этот император, возможно величайший правитель всех времен, много воевал, всю жизнь соперничал с Францией и не только боролся с оплотом европейской независимости, коим считал лютеранство, но и беспощадно искоренял испанскую гордыню. Он боролся и проиграл, и тогда его сын Филипп, фанатик с черной душой, уничтожил мечту своего отца. Наступил золотой век инквизиции и попов. Пиренеи стали препятствием не только для людей, но и для идей… В последние годы Испании наконец достиг ветер перемен, и она стала потихоньку выбираться из пропасти. Сторонники прогресса увидели в революции, свергнувшей Бурбонов, знак того, что времена действительно меняются. Бонапарт и Франция подарили нам надежду… Незнание страны и слабость наместников оказали Императору скверную услугу, но как замечательно все начиналось… Нет, испанцев нельзя спасти насильно. Уж лучше мы будем спасать себя сами, постепенно, не ломая сразу старых порядков, которым подчинялись слишком долго. В противном случае мы обречены. Штыками здесь не насадить ни одной идеи.

Упоминание штыков вывело Жуньяка из оцепенения. Прежде чем начать говорить, он откашлялся с довольным видом человека, наконец нашедшего интересную тему для беседы.

– Но ведь теперь здесь новый король, – убежденно заявил молодой человек. – Мадридские кортесы признали Жозефа Бонапарта. А если испанская армия не хочет ему присягать, есть мы, чтобы защитить трон.

Дон Альваро с усмешкой наблюдал солдатские манеры Жуньяка. Он покачал головой:

– Не обманывайте себя. Я слышал о том, что несколько смелых и прогрессивных депутатов кортесов призывают к союзу с Францией, в котором они видят спасение нации. Но эти господа слишком далеки от народа; они не способны видеть дальше собственных носов. Посмотрите вокруг. Испания – кипящий котел, в каждом городе зреет восстание. Вы, французы, не оставили нам выбора. Придется воевать, и, попомните мои слова, это будет страшная война.

– Мы победим в этой войне, сеньор, – заявил Жуньяк с покоробившим Фредерика высокомерием. – В этом можете не сомневаться.

Дон Альваро улыбнулся мягко и устало:

– Боюсь, что нет. Боюсь, вам не победить, господа; это вам говорит старик, который любит Францию всем сердцем и давно уже не может защищать свои убеждения с оружием в руках, а если бы мог, то взял бы саблю и пошел бы воевать бок о бок с этими фанатиками и дикарями; и тогда мне пришлось бы сражаться против того, во что я страстно верил всю жизнь… Не так-то просто все это понять? Вы правы, очень трудно, и боюсь, сам Наполеон, поистине великий человек, ничего не понимает. Второго мая в Мадриде между нашими народами пролегла пропасть; пропасть, наполненная кровью, в которой утонули надежды многих людей, вроде меня. Я слышал, что, получив от Мюрата донесение об этой чудовищной бойне, Бонапарт заметил: «Отлично, это их утихомирит»… Но он страшно ошибается, друзья мои. Ничто нас не утихомирит. Французы предложили нам превосходную конституцию, воплощение всех наших чаяний и надежд. А еще они разграбили Кордову, насиловали испанских женщин, расстреливали священников… Ваши действия, само ваше присутствие здесь оскорбляют мой темный, упрямый, мой гордый народ. Остается только война, война именем ублюдка Фердинанда, теперь он – символ нашего сопротивления. Это ужасно.

– Но вы же образованный человек, дон Альваро, – настаивал Фредерик. – В Испании есть еще люди, похожие на вас; их много. Почему вы не хотите открыть другим испанцам глаза?

Дон Альваро Вигаль низко склонил седую голову.

– Мой народ верит в то, что видит. Бедность, голод, несправедливость и предрассудки не способствуют философским размышлениям. А видит он, что чужаки шагают по его земле, в которой спят его предки и гниют кости множества врагов. Сказать испанцам, что все не так просто, значит стать предателем.

– Но ведь вы патриот, дон Альваро. Никто не посмеет это отрицать.

Испанец пристально посмотрел на Фредерика и горько скривил рот:

– Еще как отрицают. Я офранцуженный, разве вы не знали? Здесь это самое страшное оскорбление. Не исключено, что в один прекрасный день за мной придут, как пришли за многими из моих старых друзей.

Фредерик был ошеломлен.

– Не посмеют, – заявил он.

– Еще одна ошибка, друг мой. Ненависть – на редкость мощный механизм, а мы, испанцы, умеем умирать и ненавидеть, как ни один другой народ. Так что рано или поздно соотечественники до меня доберутся. Забавнее всего то, что их едва можно за это осудить.

– Это несправедливо, – прошептал потрясенный Фредерик.

Дон Альваро ответил ему ясной, дружеской улыбкой:

– Несправедливо? Отчего же? Опять вы ошибаетесь, молодой человек. Ничего подобного. Это Испания. Чтобы понять ее, надо здесь родиться.


До позиции, которую надлежало занять Восьмому легкому, оставалось меньше лье. Фредерик ехал шагом и поминутно осматривался, боясь вновь пропустить появление врага. Юноша давно успокоился, его сердце билось ровно, а разум прояснился. Время от времени он бросал случайный взгляд на левый сапог, на котором засохла кровь убитого партизана. Это бурое пятно не имело отношения к словам дона Альваро Вигаля; получалось, что Фредерик убил не человека, а какое-то опасное животное.

Взмокшие солдаты плелись через поле. Деревушка, в которую они направлялись, оказалась нищей и серой, лишь у пары домов были побелены стены. Из-за ближних холмов несколько раз стреляли, но пули, не долетая, с жужжанием впивались в мокрую землю. Мимо галопом промчался Мишель де Бурмон со своим отрядом, торопившимся занять место во главе колонны стрелков. Проводив глазами друга, Фредерик повернулся к пехотинцам и только теперь заметил, как они измучены. Офицеры Восьмого орали на своих людей, чтобы те прибавили шаг, и солдаты с багровыми от натуги лицами старались двигаться быстрее, неся на весу тяжелые мушкеты.

На горизонте сверкнул последний солнечный луч, и косматые тучи вновь надежно укрыли небо. Из-за деревьев и больших камней все время стреляли. Слева, в перелеске, виднелись силуэты всадников Четвертого эскадрона, ожидавших, когда неприятель начнет отступать.

На подходе к селению колонна остановилась, и люди смогли немного отдохнуть. Огонь испанцев стал интенсивнее, и несколько пехотинцев рухнули на землю. Де Бурмон поспешил увести своих гусар на левый фланг, а стрелки-пехотинцы выдвинулись вперед, не прекращая обстреливать деревню.

Фредерик наблюдал за маневрами батальона, стараясь не упускать из виду скалы и деревушку. Солдаты бегом выдвигались на позиции, офицеры метались среди них, выкрикивая приказы. До неприятеля было рукой подать; пехотинцы растянулись цепью параллельно горизонту, на нераспаханном поле, уперев в землю приклады своих мушкетов. Фредерик вскочил в седло и приказал своему батальону поворачивать назад. Вскоре им повстречалась рота егерей, командир которых что-то чертил на земле острием сабли и едва ответил на приветствие гусар. Солдаты отрешенно смотрели перед собой, надев кивера на штыки. Но вот протрубил горн, загремел барабан. Офицер будто очнулся от сна, повернулся к своим солдатам и громко отдал какое-то распоряжение. Егеря тяжело завздыхали, но прикусили языки, подняли мушкеты и двинулись вперед.

Фредерик придержал коня и, поднявшись в стременах, огляделся по сторонам. Батальон под яростным огнем продвигался к деревне. Вот синие колонны застыли на месте, чтобы через несколько секунд возобновить наступление. Вокруг сгущались клубы порохового дыма. Пехота замирала, повинуясь барабану, и вновь шла вперед, едва он менял ритм, оставляя на земле бездыханные тела в синих мундирах. Вскоре дым полностью окутал поле, а канонада слилась с криком наступающих солдат.

Так-перетак Пресвятую Богородицу! (ит.)