ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

4

В стеклянной будке Старшая Сестра вскрыла заграничную упаковку с ампулами и набирает в шприцы для подкожных инъекций молочно-зеленую жидкость. Одна из младших сестер, девушка с косоглазием – один глаз у нее всегда тревожно озирается через плечо, – берет небольшой поднос с набранными шприцами, но медлит перед выходом.

– Какое у вас, мисс Рэтчед, мнение об этом новом пациенте? То есть он, ух, обходительный и приветливый и все такое, но, по моему скромному мнению, он определенно верховодит.

Старшая Сестра пробует иглу кончиком пальца.

– Боюсь, – она всаживает шприц в резиновый колпачок ампулы и набирает жидкость, – именно на это и нацелен новый пациент – верховодить. Для таких, как он, мисс Флинн, у нас есть определение: манипулятор. Это такой человек, который будет использовать все и всех для своих целей.

– О. Но чтобы в психбольнице? Какие у него могут быть цели?

– Самые разные. – Она деловито набирает шприцы со спокойной улыбкой. – Комфорт и легкая жизнь, к примеру; возможно, чувство власти и авторитета; денежная выгода; возможно, все это сразу. Иногда цель манипулятора – просто-напросто разложение отделения ради разложения. Есть такие люди в нашем обществе. Манипулятор может воздействовать на других пациентов и разложить их до такой степени, что могут уйти месяцы, чтобы вернуть все на круги своя. При современных щадящих порядках в психбольницах им легко такое сходит с рук. Еще не так давно все обстояло по-другому. Помню, несколько лет назад был у нас в отделении один такой мистер Тэйбер, вот уж несносный манипулятор. Недолго. – Она отводит взгляд от полунабранного шприца, который держит перед лицом, словно маленькую указку, и глаза ее заволакивает приятное воспоминание. – Мистур Тэй-бар, – говорит она.

– Но, божечки, – говорит другая сестра, – чего ради кому-то придет в голову заниматься чем-то вроде разложения отделения, мисс Рэтчед? Какой тут может быть мотив?..

Старшая Сестра осаживает младшую, снова всаживая иглу в резиновый колпачок ампулы, набирает шприц, выдергивает и кладет на поднос. Я смотрю, как ее рука тянется за новым пустым шприцем: тянется, зависает над ним, опускается.

– Вы, похоже, забываете, мисс Флинн, что мы имеем дело с сумасшедшими.


Старшая Сестра выходит из себя всякий раз, как в ее хозяйстве возникает нарушение, не дающее ему действовать как отлаженная, смазанная, точная машина. Малейшая неполадка, сбой, помеха – и она завязывается в тугой белый улыбчивый узел ярости. Она расхаживает со своей обычной кукольной улыбкой, втиснутой между подбородком и носом, и с тем же ровным жужжанием окуляров, но внутри она тверда как сталь. Я это знаю, меня она не проведет. И она не расслабит ни единого волоса, пока не добьется, чтобы нарушителя привели, как она выражается, «в надлежащий порядок».

Под ее руководством внутренняя жизнь отделения почти всецело пребывает в надлежащем порядке. Но дело в том, что она не может постоянно находиться в отделении. Ей приходится проводить какое-то время во внешнем мире. Поэтому она старается приводить в порядок и внешний мир. Трудится рука об руку с другими, кого я называю «Комбинатом», и вместе они образуют огромную организацию, нацеленную на приведение в порядок внешнего мира, по образцу того, как она упорядочила внутренний мир отделения, став настоящим ветераном порядка. Она уже была Старшей Сестрой на прежнем месте, когда я пришел из внешнего мира, давным-давно, и к тому времени занималась наведением порядка бог знает сколько времени.

Я видел, как с годами у нее это получалось все лучше и лучше. Опыт укрепил и закалил ее, так что теперь она обрела настоящую власть, раскинув ее во все стороны по проводкам в волос толщиной, слишком тонким для любого глаза, кроме моего; я вижу, как она восседает в центре этой проволочной сети, словно робот-паук, действуя с чуткостью механического насекомого, зная в любую секунду, какой проводок куда ведет и какой ток послать для нужных результатов. Я был помощником электрика в тренировочном лагере, пока армия не перебросила меня в Германию, и за год в колледже успел познакомиться с электроникой, поэтому знаю, как устроены эти штуки.

О чем она мечтает, восседая в центре этой сети, так это о мире предельной эффективности и точности, наподобие карманных часов в стеклянном корпусе; о таком месте, где распорядок, подчиненный ее лучам, нерушим, а все пациенты, отрезанные от внешнего мира, – это колесные хроники с катетерами, выходящими из-под штанов прямо в канализацию под полом. Год за годом она подбирала себе идеальный персонал: перед ней прошла целая вереница врачей, всех видов и возрастов, со своими идеями о том, как следует управлять отделением, и у кого-то хватало духу их отстаивать, но она изо дня в день облучала их своими ледяными окулярами, пока они не увольнялись с обморожением.

– Говорю вам, не знаю я, в чем дело, – жаловались они кадровику. – С тех пор как я работаю в этом отделении, с этой медсестрой, я чувствую, словно у меня по жилам течет аммиак. Меня бьет дрожь, мои дети не хотят садиться ко мне на колени, жена не хочет спать со мной. Я настаиваю на переводе – в неврологию, алкодром, педиатрию, мне без разницы!

Она занималась этим многие годы. Врачи держались, кто – три недели, кто – три месяца. И в итоге она остановила свой выбор на коротышке с большим широким лбом, широкими мясистыми щеками и тесно посаженными глазками, словно когда-то он носил слишком тугие очки, да так долго, что они стянули ему лицо, а теперь у него на лиловой переносице сидит пенсне на цепочке; оно у него то и дело сползает набекрень, поэтому он, разговаривая с кем-нибудь, наклоняет голову в нужную сторону. Вот это врач по ней.

Троих своих черных ребят она подбирала еще несколько лет, успев проверить и отсеять не одну тысячу. Они тянулись к ней долгой черной вереницей хмурых носатых масок, с первого взгляда проникаясь ненавистью к ней и ее кукольной белизне. Она присматривалась к ним с их ненавистью около месяца, после чего давала расчет, убедившись, что ненависти маловато. И наконец она оставила при себе троих, которые ее устроили – она их находила по одному за несколько лет и вплетала в свой план и свою сеть, – проникшись уверенностью, что они справятся со своими обязанностями, поскольку ненависти у них хватит.

Первый появился, когда я был в отделении шестой год, кривой жилистый гном из Джорджии цвета холодного асфальта. Когда ему было пять, он видел, как насиловали его мать, а папа стоял рядом, привязанный постромками к горячей печи, и кровь стекала ему в ботинки. Мальчик смотрел на это из кладовки, щурясь в щель между дверцей и косяком, и с тех пор не вырос ни на дюйм. Теперь он смотрит на мир из-под вечно приспущенных век, точно на переносице у него устроилась летучая мышь. Веки свои, тонкие и серые, он чуть приподнимает всякий раз, как приводят нового белого, окидывая его взглядом и кивая (как бы говоря: «О, да»), словно подтверждает какую-то свою догадку. Когда он только вышел на работу, он носил с собой носок с дробью, чтобы обрабатывать пациентов, но Старшая Сестра сказала ему, что так больше не принято, и заставила оставить носок дома, обучив собственному методу: не показывать ненависть, сохранять спокойствие и ждать, ждать какого-нибудь повода, легкой провинности, и уж тогда не давать спуску. И так все время. Вот как их надо обрабатывать, учила она.

Двое других черных ребят появились еще через два года, с интервалом примерно в месяц, и до того были похожи друг на друга, что я решил, она велела клонировать первого. Оба высокие, прямые и костистые, а на лицах высечено неизменное выражение, напоминающее наконечники стрел. Глаза – острия. Волосы точно железная щетка.

Все черные, как телефоны. Чем они чернее, как усвоила Старшая Сестра по долгому опыту с их предшественниками, тем с большим усердием будут драить, чистить и поддерживать порядок в отделении. К примеру, униформа на всех троих всегда белая как снег. Белая, холодная и жесткая, как и у нее.

Все трое носят накрахмаленные белоснежные штаны и белые рубашки с металлическими кнопками по боку, а также белые туфли, отполированные, словно лед, на красном каучуке. Они ходят по коридору без единого звука, возникая то здесь, то там всякий раз, как пациент решит побыть наедине с собой или шепнуть что-то товарищу. Только пациент решит, что он один и можно расслабиться, как вдруг услышит тихий хруст за спиной и почует щекой холод – глядь, а в воздухе висит холодная каменная маска. Он видит только черное лицо. Без тела. Стены такие же белые, как и форма санитаров, гладкая, точно холодильник, и в этой белизне парят призрачное черное лицо и руки.

За годы практики эти трое научились настраиваться на частоту Старшей Сестры. Один за другим они освоили умение отключаться от прямого провода и работать по лучу. Она никогда не дает им конкретных приказов и не оставляет письменных распоряжений, которые могут попасться на глаза чьей-нибудь жене или школьной учительнице. Ей это уже ни к чему. Она поддерживает контакт с санитарами на высоковольтной волне ненависти, и черные ребята спешат выполнять ее волю раньше, чем она подумает об этом.

Так что, как только Старшая Сестра набрала свою команду, отделение стало работать с точностью часового механизма. Все, что ребятам положено думать, говорить и делать, разрабатывается заранее, на месяцы вперед, на основании заметок, которые изо дня в день пишет Старшая Сестра. Все это печатают и скармливают машине, гудящей за металлической дверью позади сестринской будки. Машина выдает им Карточки дневного распорядка (КДР), перфорированные квадратными дырочками. Каждый день начинается с того, что такую карточку с нужной датой вставляют в слот в стальной двери, и стены отвечают гудением: в шесть тридцать включается свет в палате – острые быстро встают с кроватей, и черные ребята выпроваживают их, раздавая поручения: натереть полы, вычистить пепельницы, оттереть со стены разводы, где накануне закоротило одного старика и он упал в корчах и дыму, воняя жженой резиной. Колесные спускают мертвые ноги-колоды на пол и ждут, словно статуи, пока им подгонят коляску. Овощи мочатся в кровать, отчего замыкается цепь и звенит звонок, черные ребята катят их в душевую, моют из шланга и одевают в чистое зеленое…

В шесть сорок пять гудят электробритвы, и острые выстраиваются перед зеркалами в алфавитном порядке: А, Б, В, Г… После всех острых заходят ходячие хроники вроде меня, а потом закатывают колесных. Под конец остаются трое стариков, с пленкой желтой плесени на шеях, которых бреют в шезлонгах, в дневной палате, закрепив им головы кожаными ремнями, чтобы не вертелись во время бритья.

Иногда по утрам – особенно по понедельникам – я прячусь, пытаясь саботировать систему. В другие утра хитрость советует мне встать в очередь, на свое алфавитное место, между А и В, и двигаться со всеми, не отнимая ног от пола – под полом мощные магниты – и обтекая персонал, как марионетки в игровых автоматах…

В семь открывается столовка, и очередь выстраивается в обратном порядке: сперва колесные, затем ходячие, а под конец берут подносы острые, набирают кукурузных хлопьев, яичницу с беконом, поджаренный хлеб; сегодня утром к тому же персики из консервов на зеленом латуке. Кто-то из острых разносит подносы колесным. Большинство колесных – те же хроники с больными ногами, питаются самостоятельно, но среди них есть трое, парализованных ниже шеи, да и выше толку от них немного. Это и есть овощи. Черные ребята вкатывают их после того, как все уже расселись, ставят у стены и приносят им подносы с диетическими карточками, уставленные одинаковой на вид мазней. «Машинное пюре», гласят диетические карточки для этой беззубой троицы: яйца, ветчина, хлеб, бекон – все пережевано тридцать два раза металлической машиной в кухне. Так и вижу, как эта машина поджимает свои секционные губы, словно шланг пылесоса, и сплевывает на тарелки сгустки пережеванной ветчины со звуком отрыжки.

Черные ребята суют ложки в беззубые рты слишком быстро, так что они не успевают глотать, и машинное пюре течет у них по подбородкам на зеленую форму. Черные ребята бранят овощей и раскрывают им рты пошире, крутанув ложкой, словно вычищают гнилушку из яблока:

– Ох уж энтот старпер Бластик, он у меня на глазах разваливается. Я уже не знаю, жует он пюре из бекона или свой сраный язык…

В семь тридцать мы возвращаемся в дневную палату. Старшая Сестра смотрит на нас сквозь свое спецстекло, всегда отполированное так, что его и не видно, и, кивнув сама себе, отрывает лист календарика – на день ближе к цели. Она нажимает кнопку и запускает новый день. Слышу, где-то встряхивают большой жестяной лист. Каждый делает что кому положено. Острые: сидят на своей стороне палаты и ждут, пока им принесут карты и «Монополию». Хроники: сидят на своей стороне и ждут, пока им принесут мозаику в коробке от сигарет «Красный крест». Эллис: идет к своему месту у стены и поднимает руки, чтобы его пригвоздили, и мочится под себя. Пит: качает головой, как болванчик. Скэнлон: елозит узловатыми пальцами по столу, собирая воображаемую бомбу, чтобы разнести воображаемый мир. Хардинг: разглагольствует, помавая своими руками-птицами, а затем прячет их под мышки, потому что негоже взрослым так махать красивыми руками. Сифелт: ноет о больных зубах и выпадающих волосах. Все разом: вдыхают… и выдыхают… в идеальном порядке; все сердца стучат в унисон, согласно КДР. Слышно, как стройно работают поршни.

Как в мультяшном мире, где плоские фигурки, очерченные черным контуром, разыгрывают какую-то дурацкую историю, которая могла бы показаться смешной, не будь эти фигурки живыми людьми…

В семь сорок пять хроникам приклеивают катетеры – тем, кто готов это терпеть. Катетеры – это использованные презики со срезанным концом, натянутые на трубки, идущие из-под штанов в полиэтиленовые пакеты с надписью «ДЛЯ ОДНОРАЗОВОГО ИСПОЛЬЗОВАНИЯ», которые я должен мыть каждый вечер. Черные ребята для надежности приклеивают презики изолентой; у старых катетерных хроников там давно все гладко, как у младенцев…

В восемь утра стены уже гудят вовсю. Репродуктор в потолке говорит голосом Старшей Сестры:

– Лекарства.

Мы смотрим на стеклянную будку, где она сидит, но она ничего не говорит в микрофон; она вообще в десяти футах от микрофона, показывает одной из младших сестер, как аккуратно собирать поднос с лекарствами, чтобы все лежало по порядку. Острые выстраиваются к стеклянной двери – А, Б, В, Г, за ними хроники, потом колесные (овощам дадут таблетки после всех, растертые в ложке яблочного пюре). Все подходят и получают таблетки в бумажном стаканчике – бросаешь таблетку в рот и протягиваешь стаканчик младшей сестре, чтобы она налила в него воду, и запиваешь. Изредка какой-нибудь дурень спросит, что это такое он должен глотать.

– Ну-ка, погодь, лапочка; что это за красные таблеточки с моей витаминкой?

Я его знаю. Большой такой, ворчливый острый, уже прослывший возмутителем спокойствия.

– Просто лекарства, мистер Тэйбер, для вашей пользы. Ну же, примите.

– Но я в смысле, что за лекарства. Господи, я и сам вижу, что это таблетки…

– Просто проглотите их все, хорошо, мистер Тэйбер? Только ради меня.

Она бросает взгляд на Старшую Сестру, ища одобрения своей тактике умасливания, и снова смотрит на острого. Который все еще не готов проглотить неизвестно что, даже ради нее.

– Не хочу создавать проблемы, мисс. Но я также не хочу глотать не пойми что. Откуда мне знать, что это не одна из тех чудны́х пилюлек, от которых я стану не тем, кто я есть?

– Не переживайте, мистер Тэйбер…

– Переживать? Я всего лишь хочу знать, христаради…

Но тут незаметно подкралась Старшая Сестра и взяла его за локоть, парализовав до самого плеча.

– Все в порядке, мисс Флинн, – говорит она. – Если мистер Тэйбер решил вести себя как маленький, нам придется поступить с ним соответствующим образом. Мы пытались быть добрыми и деликатными. Видимо, зря. Враждебность, одна враждебность – вот чего мы добились. Можете идти, мистер Тэйбер, если не хотите принимать лекарства орально.

– Я всего лишь хотел узнать, Христа…

– Можете идти.

Она отпускает его руку, и он уходит, ворча, и слоняется перед уборной, гадая, что это за таблетки. Один раз я спрятал такую под язык и сделал вид, что проглотил, а потом вскрыл в чулане. За долю секунды перед тем, как она превратилась в белую пыль, я различил там микросхему, вроде тех, с какими имел дело в армии, в радарных частях: микроскопические проводки, электроды и транзисторы – из тех, что растворяются при контакте с воздухом…

В восемь двадцать выдают карты и мозаику…

В восемь двадцать пять один острый сболтнул, как подглядывал за сестрой в ванной; трое, сидевшие с ним за столом, встали и двинулись, толкаясь, к журналу учета…

В восемь тридцать открывается дверь в отделение, и вваливаются два техника, источая винные пары; техники всегда ходят быстро, чуть не бегом, потому что всегда чертят носом и должны двигаться, чтобы не упасть. Они всегда чертят носом и всегда пахнут так, словно стерилизовали свои инструменты в вине. Они вошли в лабораторию и прикрыли за собой дверь, но я мету неподалеку и различаю голоса сквозь зловещее зззы-зззы-зззы, словно точат ножи.

– Что у нас в этот безбожно ранний час?

– Надо вживить выключатель любопытства одному проныре. Она говорит, дело срочное, а я даже не уверен, есть ли у нас в запасе одна из этих хреновин.

– Может, придется звякнуть в Ай-Би-Эм, чтобы выцепить одну для нас; дай-ка схожу переспрошу на складе…

– Эй, захвати-ка бутылку того чистогана, раз уж пойдешь, а то я вообще ни хрена не вживлю – надо хлебнуть для разогрева. Ладно, какого черта, это лучше, чем работать в гараже…

Голоса напряженные, к тому же они и так тараторят, словно это не живые люди, а мультяшки. Я отхожу подальше, чтобы не подумали, что грею уши.

Двое больших черных ловят Тэйбера в уборной и тащат в матрацную. Одного он пнул в голень. Орет как резаный. Поражаюсь, как он беспомощен в их руках, словно скован вороненой сталью.

Его валят на матрац лицом вниз. Один садится ему на голову, а другой стаскивает с него штаны и белье, оголяя филейную часть в обрамлении салатовой ткани. Он сдавленно ругается в матрац, а черный, который у него на голове, приговаривает:

– Так-точь, миста Тэйба, так-точь…

По коридору идет Старшая Сестра с банкой вазелина и большим шприцом, заходит в матрацную и на секунду закрывает дверь, затем выходит, обтирая шприц клочком штанов Тэйбера. Банку с вазелином оставила в матрацной. Пока один черный не успел закрыть за ней дверь, я вижу, как тот, что сидит у Тэйбера на голове, промакивает его салфеткой. Проходит немало времени, прежде чем дверь открывается снова, и они несут его в лабораторию. Он уже раздет и обернут влажной простыней…

В девять часов приходят молодые практиканты – все с кожаными локтями – и пятьдесят минут расспрашивают острых, чем они занимались, когда были маленькими. Эти четкие ребята с аккуратными стрижками не внушают доверия Старшей Сестре, и она при них как на иголках. Пока они здесь, ее машина дает сбои, и она помечает у себя в блокноте с хмурым видом: не забыть проверить личные дела этих ребят на предмет нарушений ПДД и т. п.

В девять пятьдесят практиканты уходят, и машина снова гудит в обычном режиме. Старшая Сестра наблюдает дневную палату из стеклянной будки; сцена перед ней обретает прежнюю кристальную ясность, и пациенты снова напоминают смешных мультяшек.

Тэйбера выкатывают из лаборатории на каталке.

– Пришлось еще раз уколоть его, когда стал приходить в себя во время пункции, – говорят техники Старшей Сестре. – Что скажете, если мы его доставим в первый корпус и между делом приложим электрошоком – заодно барбитураты сэкономим?

– Думаю, это прекрасное предложение. Можете потом отвезти его на электроэнцефалографию и проверить голову – возможно, ему требуется операция на мозге.

Техники поспешно удаляются, увозя человека на каталке, словно мультяшки или марионетки, механические, как в одной серии «Панча и Джуди», где положено смеяться, когда марионетку лупит Черт и глотает с головы улыбчивый крокодил…

В десять приносят почту. Иногда в надорванных конвертах…

В десять тридцать приходят общественные связи с женским клубом. Этот типчик хлопает пухлыми ладошками у двери в дневную палату.

– Эгей, ребятки, здрасьте; выше нос, выше нос… посмотрите, девушки; разве не чисто, не пригоже? Это все мисс Рэтчед. Я выбрал это отделение потому, что оно ее. Она, девушки, всем как мать. Не в смысле возраста, но вы меня понимаете…

Воротничок у общественных связей такой тугой, что душит его, когда он смеется, а смеется он почти все время (над чем, не знаю), таким высоким, быстрым смехом, словно хочет поскорее досмеяться и не может. Его круглая физиономия наливается красным, напоминая шарик с нарисованной рожицей. Лицо у него безволосое, да и голова почти такая же; похоже, он приклеил пару волосинок, но они постоянно отклеиваются и сыплются ему на рубашку, в карман и за воротник. Может, поэтому он застегивает его так туго, чтобы туда не сыпались последние волосы.

Может, поэтому он и смеется – не может ничего поделать с волосами.

Он проводит эти туры с серьезными дамами в блейзерах, кивающими ему, когда он показывает, как все улучшилось за последнее время. Показывает им телевизор, большие кожаные кресла, гигиеничные питьевые фонтанчики; после чего они все идут в будку Старшей Сестры пить кофе. А бывает, он встанет один посреди дневной палаты, похлопает ладошками (такими влажными, что слышно), пока они не слипнутся, затем сложит их в молитвенном жесте под жирным подбородком и давай кружиться. Кружится и кружится посреди палаты, глядя дикими глазами на телевизор, новые картины на стенах, гигиеничный питьевой фонтанчик. И смеется.

Что он видит такого смешного, нам он никогда не говорит, а единственное, что я вижу смешного, это то, как он кружится на месте, словно кукла-неваляшка – раскрутишь такую, толкнешь, а она качнется и снова встанет ровно, потому что центр тяжести внизу. На наши лица он ни разу не взглянул…

В десять сорок, сорок пять, пятьдесят пациенты шаркают из палаты на процедуры – ЭШТ, ТТ или ФТ, или в стремные комнатки, где стены всегда разные, а полы неровные. Машины гудят будь здоров.

Все отделение гудит, как прядильная фабрика, на которой мне случилось побывать, когда школьная футбольная команда, где я играл, полетела на школьный чемпионат в Калифорнию. Как-то раз, после хорошего сезона, нашим меценатам снесло крышу от гордости, и они оплатили нам перелет в Калифорнию, на игру в тамошнем школьном чемпионате. Когда мы туда прилетели, нас повезли смотреть местную промышленность. Наш тренер любил всех убеждать, что спорт расширяет кругозор благодаря поездкам на соревнования, и в каждую поездку он гонял нас перед игрой, как стадо овец, то на маслобойню, то на свекольную ферму, то на консервную фабрику. А в Калифорнии это оказалась прядильная фабрика. Когда нас привезли туда, большинство ребят только глянули одним глазом и ушли обратно в автобус играть в карты на чемоданах, но я остался и встал в углу, чтобы не мешать молодым негритянкам бегать туда-сюда вдоль прядильных машин. Я почувствовал себя словно в полусне – так там все гудело, щелкало и стрекотало, и девушки сновали между машинами в каком-то чумовом порядке. Вот почему я остался, когда все ушли, а еще потому, что все это мне чем-то напомнило, как мужчины из нашего племени уезжали из поселка в последнее время работать на плотине, на камнедробилках. Этот одуряющий порядок, лица, одурманенные рутиной… Мне хотелось вернуться в автобус, к остальной команде, но я не мог.

Дело было в начале зимы, и я еще носил куртку – их подарили нашей команде в честь этого чемпионата, – красно-зеленую, с кожаными рукавами и вышитой на спине эмблемой в виде мяча, сообщавшей, какие мы молодцы, – и на нее поглядывали почти все негритянки. Я снял куртку, но они все равно на меня поглядывали. Я тогда был гораздо больше.

Одна из них отошла от станка, глянула туда-сюда по проходу – не видно ли бригадира – и подошла ко мне. Она спросила, будем ли мы играть с этой школой вечером, и сказала, что ее брат полузащитник в той команде. Мы стали болтать о футболе и всяком таком, и мне показалось, что ее лицо как-то размыто, словно между нами туман. А это просто в воздухе летало столько пуха.

Я сказал ей об этом. Сказал, что смотрю на ее лицо, словно туманным утром, как на утиной охоте, и она повела глазами и прыснула в кулак. А потом говорит:

– Ну, и что бы ты делал со мной вдвоем в таком зэкинском местечке, в засаде на уток?

Я сказал, что дал бы ей подержать мое ружье, и все девушки на фабрике захихикали в кулаки. Я и сам не сдержал смеха от такого остроумия. Мы болтали и смеялись, и вдруг она взяла меня за запястья и прильнула всем телом. Ее лицо резко прояснилось, и я увидел, что она чем-то очень напугана.

– Давай, – прошептала она мне, – давай, забери меня, большой. С этой фабрики, с этого города, с этой жизни. Увези меня куда-нибудь, на охоту. Хоть куда-нибудь. А, большой?

Ее красивое лицо, темное и блестящее, было совсем близко. Я разинул рот и не знал, что сказать. Мы так стояли, вплотную, пару секунд, а потом прядильный станок зазвучал как-то странно, и она вернулась к своим обязанностям. Словно невидимый шнур утянул ее за красную цветастую юбку. Ее ногти царапнули меня по рукам, и лицо ее снова окутало облако пуха, размыв черты, сделав их мягкими и текучими, словно тающий шоколад. Она хохотнула и крутанулась, сверкнув желтой ногой из-под юбки. Мигнула мне через плечо и бегом к своей машине, где груда волокна сползала на пол; подхватив ее, она упорхнула по проходу и бросила волокно в приемник, а затем скрылась за углом.

Веретена крутились-вертелись, челноки метались, катушки арканили воздух, между побеленных стен и серо-стальных машин сновали туда-сюда девушки в цветастых юбках, и все пространство фабрики прошивали скользящие белые нити – все это врезалось мне в память, и бывает, что-нибудь в отделении нет-нет да и напомнит.

Да. Такие мои знания. Наше отделение – это фабрика Комбината. Здесь чинят то, что не починят ни соседи, ни школа, ни церковь – только клинике это под силу. Когда в общество возвращается готовый продукт, весь починенный, как новый, а то и лучше нового, Старшая Сестра не нарадуется; нечто, представшее перед ней покореженным, теперь функционирует как положено – предмет гордости ее команды, просто загляденье. Вот он шагает по земле легкой походкой, с застывшей улыбкой, прекрасно вписываясь в уютный пригород, где как раз перекопали улицу для прокладки водопровода. А он смотрит на это и улыбается. Он наконец приведен в надлежащий порядок…

– Надо же, никогда еще не видела, чтобы кто-то так менялся, как Максвелл Тэйбер после больницы; небольшие синяки под глазами, похудел немного, но знаете что? Это новый человек. Боже, до чего дошла американская наука…

И свет у него в полуподвальном окошке горит за полночь, когда он склоняется над спящей женой, двумя дочками, четырех и шести лет, над соседом, с которым играет в боулинг по понедельникам, и вводит им дозу, ведь у него такие проворные пальцы, благодаря элементам отсроченной реакции, установленным техниками; он всех их приведет в надлежащий порядок, как привели его самого. Так это и распространяется.

Когда же у него истечет срок службы, согласно гарантии, город провожает его в последний путь с любовью, и в газете печатают его прошлогоднюю фотографию, на которой он помогает скаутам в День уборки кладбища, а его жена получает письмо от директора школы о том, как Максвелл Уилсон Тэйбер служил примером молодежи «нашего славного сообщества».

Даже бальзамировщики, известные крохоборы, растроганы.

– Ну вот, глянь на него: старый Макс Тэйбер, хороший был малый. Что скажешь, если мы уложим ему волосы дорогим воском и не возьмем наценки с его жены. Да ну, какого лешего, вообще бесплатно сделаем.

Такая успешная выписка неимоверно радует Старшую Сестру, укрепляет авторитет ее команды и всей отрасли в целом. Все рады, когда кого-то выписывают.

Другое дело, когда принимают. Даже самые смирные новые требуют каких-никаких усилий, пока впишутся в систему, а кроме того, никогда не угадаешь, кто из них окажется неподдающимся, способным нарушить заведенный порядок, перевернуть все кверху тормашками и поставить под угрозу работу всего отделения. В каждом подобном случае Старшая Сестра, как я уже объяснял, выходит из себя.

Джорджия – один из южных штатов США, известный конфликтами на расовой почве.
Бесплатные сигареты, которые военные медсестры раздавали раненым солдатам.