ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава LXIII. Бенефициантка

Сколько тревог и волнения для актрисы в день ее бенефиса! Колокольчик в ее квартире беспрерывно раздается, являются лакеи с пакетами, с которых не без волнения срывается бенефицианткой печать, и улыбка удовольствия или презрения выражается на ее озабоченном лице. В это утро нет минуты для нее свободной: примерить костюм, заказать ужин, закупить вина, разослать билеты лицам, пользующимся ее уважением. Каждый час приносятся известия о распродаже билетов в кассе, и если толпа большая у окна, то даются тайные инструкции увеличить цену на билеты.

В уборной бенефициантки множество народу, чай, как разливное море, льется в уста всех. Бутылки с вином, пирог, конфекты стоят на окнах уборной. Если в пьесе нужно угощение, то бенефициантка считает обязанностью подать его настоящее, а не картонный пирог и не пустую бутылку.

Был бенефис одной актрисы; театр был полон; бенефициантку встретили продолжительным рукоплесканием, стучанием палками и ногами.

После первого акта бенефициантка подрумянивала себе щеки у трюмо. Уборная ее была большая комната, меблированная очень хорошо; в углу сидел за столом мрачного вида старик, раскладывавший по кучкам деньги, вынимаемые из ридикюля. Руки его слегка дрожали, а глаза блистали каким-то странным в его лета огнем. Он вслух считал деньги и, отделив несколько кучек серебра и ассигнаций, сказал:

– Ровно тысяча! это верно: три раза пересчитывал.

– Ужасно дешево пущен раек! – заметила бенефициантка, пристально всматриваясь в себя. Держа в руке румяны, она в нерешительности то приближала руку к щеке, то удаляла ее.

– Как! дешево? – с удивлением спросил мрачного вида старик.

– Ну да! сами сказали, что половина народу ушла назад.

– Оно так; но если б вы слышали, как сначала публика была недовольна. Один пожилой господин так раскричался!..

– Дурак! он, верно, думает, что с него одного возьмут такую цену! Ну и не взял билета? Чего он хотел – ложу?

– Креслы!

Бенефициантка засмеялась и сказала:

– Чем дороже пустить билеты в бенефис, тем более можно надеяться на полный сбор, потому что каждому льстит, что он был в бенефисе. Да если бы пустить дешево в кассе, тогда что бы присылали на дом за билеты! – так рассуждала бенефициантка, а мрачного вида старик с удовольствием слушал ее, потирая руки.

В уборную вбежало несколько актрис и актеров с поздравлениями по случаю хорошего приема бенефициантки публикой. Но при виде денег все обступили стол и осыпали вопросами мрачного старика: «Сколько очистилось? Почем был пущен 1-й ярус лож?» – и так далее.

– Очистилось четыре тысячи, да на дому до трех тысяч, – небрежно отвечала бенефициантка.

Некоторые актрисы выразительно перемигнулись между собою. Один из актеров, в испанском плаще и с наклеенными усами, сказал:

– Вот это бенефис! не то что у Лапотниковой: всего было сто человек… и с детьми-то ее!

– Своих приплатила по расходу пьесы… ха-ха-ха! – заметила молоденькая актриса.

И смех сделался общим, но от стука в дверь уборной замолк, и многие из присутствующих закричали:

– Войдите, войдите!

– Любская здесь одевается? – раздался сиповатый, дрожащий голос за ширмами, которыми была отгорожена дверь уборной.

– Здесь! здесь! – отвечали все в один голос, и любопытство озарило их лица.

– Можно войти? ее нет здесь? – опять раздался сиповатый голос.

– Я здесь! – отвечала бенефициантка, выступая вперед.

Из-за ширм показалось лицо, знакомое уже читателям: то был Остроухов, который, очутясь в ярко освещенной комнате, с минуту озирался кругом, ничего не видя.

– Ты, кажется, меня не узнаешь, – подходя к Остроухову, сказала бенефициантка.

Немудрено, что Остроухов не вдруг узнал Любскую. Между той, которая оставила город NNN, и теперешней почти ничего не было общего. Года не сделали большого влияния на красоту ее. Нет, она, казалось, в эту минуту была во всем блеске. Но выражение лица до того изменилось, что Остроухов глядел во все глаза на Любскую, как бы стараясь отыскать в ее лице хотя одну черту, глубоко запечатлевшуюся в его памяти.

– Неужели я так изменилась? – ласково и в волнении спросила Любская.

Остроухов, как бы узнав ее теперь только, радостно кинулся к ней, обнял ее и с жаром поцеловал в щеки, в губы и в лоб, бормоча:

– Так это ты? Наконец-то я тебя опять вижу!

Любская вырывалась из его объятий, сердито крича:

– С ума сошел! дурак! что с тобой?

Присутствующие с ужасом глядели на Остроухова, которого оттолкнула Любская, крича своей горничной:

– Белил, румян!!

Остроухов пугливо вытирал рукой губы и с ужасом смотрел на румяны, как будто бы то была кровь. Потом он робко взглянул на Любскую, озабоченно забеливавшую свое лицо.

Остроухов нашел, что в красоте Любская очень много выиграла; может быть, костюм и сильное освещение способствовали немало этому. Но он не мог не сознаться, что это не та Любская, с ласковым взглядом, с кротким голосом. И, как бы рассуждая сам с собой, он произнес, глядя на Любскую:

– Да, много, много изменилась!

– Небось, ты мало изменился! – смеясь, отвечала Любская.

– Что я? Но знаешь ли: ведь ты лучше стала!

На лице Любской заметно показалась улыбка гордости и самодовольствия, и, продолжая подрумяниваться, она сказала:

– Лучше не лучше… а знаешь ли, ты попал на мой бенефис?

– Я бы, может быть, и не так скоро нашел тебя, если бы не твой бенефис. Я спал у себя и слышу впросонках: читают афишу за перегородкой… прислушиваюсь: твое имя. Я вскочил да сломя голову! взял извозчика, говорю… Ах, я и забыл его… дай-ка мне гривенник!

Любская обратилась к мрачному старику, продолжавшему считать деньги, и сказала:

– Дайте ему гривенник!

Мрачного вида старик злобно посмотрел на Остроухова и грубо кинул ему гривенник по столу.

– Скажи, зачем ты приехал в Петербург? и каким образом? – спрашивала его Любская.

– Я приехал для тебя! – отвечал печально Остроухое.

Колокольчик, раздавшийся у двери уборной, привел всех в волнение. Все побежали из комнаты. Любская, подбирая шлейф своей мантии, сказала Остроухову:

– Для меня?? зачем же? скажи-ка!

– Нет, после, после! – отвечал в волнении Остроухов.

– Какие глупости! да разве что-нибудь ужасное? Я, право, не знаю ничего, что могло бы меня огорчить. Мы так давно не видались, у меня там никого нет близких!.. – в недоумении говорила Любская, как бы стараясь разгадать причину приезда Остроухова, и нетерпеливо прибавила: – Да говори: я ведь не ребенок, как была прежде.

Остроухое сначала не решался, но при повелительном жесте Любской он нагнулся к ее уху и шепнул что-то. Любская быстро отшатнулась назад, поглядела с минуту на Остроухова и потом засмеялась, сказав:

– Напрасно хлопотал из-за пустяков. Ну и только?

Остроухов молчал, глядя странно на Любскую, которая на звон колокольчика быстро пошла к двери, сказав Остроухову:

– Ты подожди меня!

И она скрылась.

Остроухов и без ее приказания остался бы. Он долго стоял на том месте, где его оставила Любская, перебирая губами:

– Ну только-то? гм!! только-то!!

Вздохнув тяжело, Остроухов сел на стул, стоявший против трюмо, и, увидев в нем свою фигуру, с грустью покачал головой и с презрением произнес:

– Господи, господи! как же глупа эта старая башка!

И он, с силою ударив себя в лоб, отвернулся с сердцем от трюмо и устремил глаза свои на старика мрачного вида, совершенно углубленного в счет денег.

– Вы ее кассир сегодня? – спросил у него Остроухов после некоторого молчания.

Старик вместо ответа сухо кивнул головой.

– А хорош сбор?

Старик опять кивнул головой.

Остроухов искоса поглядел на него и начал ходить по уборной.

Его изношенное, старого покроя платье, размашистые манеры, покрытое морщинами лицо, всклокоченные волосы очень были странны в ярко освещенной комнате, убранной с роскошью, и посреди денег, брильянтов и других дорогих вещей, разбросанных на столах.

Горничная неутомимо следила за его движениями, и когда Остроухов подошел к столу, где были разбросаны вещи, она без церемонии стала их убирать в ящик и заперла на ключ. Остроухов не замечал этого; он разглядывал дорогой несессер и спросил горничную:

– Это чей?

– Наш-с! – отвечала горничная и тоже стала его укладывать.

Остроухов, казалось, только теперь понял, в чем дело; однако ж без гнева и без гримасы он быстро отошел от стола и спросил горничную:

– А что, скоро кончится это действие?

– Я не знаю-с: пьесу в первый раз дают.

– Гм! Ну а как – билеты сама она развозила? или не в моде? а?

– К нам-с сами все приезжают или присылают за ними, – с гордостью отвечала горничная.

– Вот! оно и лучше, чем самому мерить лестницы да по часу ждать в передней, да еще вышлют сказать с лакеем, что, дескать, убирайся восвояси. А не то велят оставить билеты, а деньги, мол, после! Нет, так, как я вижу, лучше. И актер не унижается, да и публика свободна – взять билет или нет.

– Что город, то норов, что деревня…

– То обычай… так! – перебил Остроухов старика мрачного вида и продолжал: – Уж коли есть в крови способность низкопоклонничать, так хорошо жить; не посмотрит и на обычай. Я вот знавал одного актера: дрянь был, ну а везло, – полный бенефис, да еще цену какую соберет. Вот целый год вьется да увивается около какого-нибудь театрала. И куплетцы ему сочиняет, и детей своих всех нарядит шутами да разыграет с ними комедию на его празднике; ну вот, придет бенефис его, а он и бух в ноги милостивцу, говорит: жена, малые дети, помоги! Как так? А вот увидишь, только созови побольше гостей. Обед задает театрал, созовет весь город. Подают суп, а пирожки несет по-поварски одетый будущий бенефициант и потчует усердно гостей, упрашивает кого два, кого четыре взять. Гости берут, едят, а к концу обеда мнимый повар возьмет серебряную тарелку, да и ну обходить да собирать деньги за пирожки, а билеты в руки. Вот как деньги достают! – ораторствовал Остроухов.

В это время впопыхах вбежала Любская, срывая с себя платье, вещи и крича:

– Переодеваться, переодеваться!

Платье трещало, брильянты летели на пол, волосы если запутывались, то клоками вырывались или отрезывались. Минуты скорого переодеванья имеют что-то лихорадочное. Остроухов принимал такое сильное участие в переодеванье Любской, что повторял почти все жесты, какие делала она.

– На сцену, на сцену! – раздался запыхавшийся голос у дверей.

– Сейчас, сейчас! – кричала Любская и топала ногами на свою горничную, замешкавшуюся с вуалем.

Любская кинулась к дверям и остановилась, сказав:

– Войдите, вы можете подождать, я сейчас вернусь.

– Вы играли превосходно! – отвечал чей-то голос за ширмами.

– Извините, я спешу, – сказала Любская и исчезла.

В уборную вошел Тавровский. Увидав Остроухова, он нахмурил брови.

– Вы меня не узнаете? – кланяясь, сказал Остроухое.

– А-а-а! старые знакомые! Это как вы сюда попали? Даша! не скрываете ли вы сюрприз публике, какой-нибудь дивертисемент из него?

Даша, горничная Любской, залилась смехом.

– Нет-с, я в дивертисементах никогда не участвовал: мое амплуа – драма, – несколько обиженным голосом отвечал Остроухов.

– Это, впрочем, сейчас видно: у вас и наружность драматическая.

– Зато я в жизни никакой драмы не устроил и никого не заставил проливать слезы.

– Я замечаю, что вы очень смелы в уборной! – с презрением и не без досады проворчал Тавровский.

– Может быть, потому, что здесь я не боюсь никого, кто бы, зная мою слабость, воспользовался ею, – понизив голос, отвечал Остроухов.

Тавровский гордо взглянул на него и сказал:

– Вы очень ошиблись, если думали, что я принимал какие-нибудь меры…

– Не вы, а ваш верный слуга.

– Я не виноват, что вы имеете привычку дружиться с лакеями.

Остроухов весь вспыхнул и, едва сдерживая свой гнев, с расстановкой сказал:

– А у вас, верно, вошло в привычку оскорблять людей, ниже вас стоящих, не краснея! Это доказывает, сколько мало вас воспитывали, и если бы не…

– Прошу не продолжать!! – крикнул грозно Тавровский и, подойдя к столу, у которого сидел мрачного вида старик, сказал:

– Кажется, полон театр и цена очень дорогая, мне говорили.

– Пустяки-с, – возразил мрачного вида старик.

– Возьмите кстати и за мои креслы.

И Тавровский положил на стол ассигнацию в двести рублей.

Остроухов неожиданно кинулся к столу: бумажка очутилась в руках его. Старик с ужасом сказал:

– Что вы? как вы смеете чужие деньги трогать?

– Возьмите назад! я отдаю их вам от нее. Она не захочет… – крикнул Остроухов; но его слова были заглушаемы голосом мрачного старика:

– Вы ее разорвете! оставьте!

– Я не хочу, чтоб он платил ей! – выходя из себя, сказал Остроухов.

Он рванул бумажку, и половина ее осталась у него в руке, а другая у старика, из груди которого вырвался дикий крик.

Остроухов подал деньги Тавровскому, который стоял у трюмо и оттуда следил за борьбой. Тавровский отклонился от Остроухова и сказал:

– Я советую вам лечиться, потому что такие вещи можно делать только в белой горячке.

И Тавровский пошел к двери, но остановился. Любская, усталая, вошла в уборную и спросила:

– Что за шум?

– Да вот здесь есть господин в белой горячке, – отвечал Тавровский.

– То, что я сделал… я уверен, она будет довольна мною! – перебил его Остроухов.

– Посмотрите, что он наделал! – чуть не плача, говорил мрачного вида старик, прилаживая половинки бумажки.

Любская, взяв ее, спросила:

– Это как он ее разорвал?

– Брось ее: эти деньги от него! он вздумал оскорблять меня; ты… – голос Остроухова задрожал, и он замолк, глядя на Любскую, которая, усмехнувшись, положила ассигнацию в несессер свой.

– Прощайте! – сказал Тавровский.

– Погодите; два слова! – отвечала Любская.

– Нельзя ли отложить?

– А-а-а! вы, верно, уже догадываетесь, в чем дело! – подходя к нему, сказала Любская.

– Этот сумасброд, кажется, сделался моим трубадуром и везде расславляет…

– Имя вашей красавицы!

– Знаете ли, ужасно смешно видеть вас под защитою этого ярмарочного актера! – смеясь, сказал Тавровский.

– Но, я думаю, вы еще смешнее в роли жениха.

– Вы, я вижу, за серьезное приняли всё, что наболтали вам?

– Я столько раз, по вашим уверениям, считала за шутки вещи очень важные, что теперь я наоборот делаю.

– То есть всё, что я ни скажу серьезно, вы принимаете за шутку, и наоборот?

– Да!

– Тогда я вам скажу серьезно, что я женюсь! и скоро! Как вы это примете?? – принужденно смеясь, сказал Тавровский.

– Я шутя вам буду отвечать, что этому не бывать. Ведь вы давно бы женились; но вы чувствуете, что неспособны к семейной жизни, что сделаете несчастной ту, которая свяжет с вами жизнь свою… ха-ха-ха!

И Любская смеялась очень весело.

– Вы, кажется, горячитесь! – заметил ей Тавровский.

– Нисколько!

Весь их разговор происходил за ширмами очень тихо; особенно те слова, которые были многозначительны, произносились чуть слышно. Звонок, раздавшийся опять у двери, заставил их разойтись. Любская приветливо сказала Тавровскому:

– Я надеюсь, после спектакля вы ко мне ужинать?

– Непременно! непременно! – уходя, отвечал Тавровский.

Когда кончился спектакль, Любская, после нескольких вызовов, переодетая в капот, считала деньги и укладывала их в маленький ящик; горничная ее убирала костюмы в картонки, а Остроухов скорыми шагами мрачно ходил по комнате.

Любская прервала молчание:

– Ну, долго ли ты здесь пробудешь?

– Не знаю!

– Однако что тебе здесь делать?

– О, я знаю… нет, я уеду, я очень скоро уеду отсюда! – как бы в отчаянии говорил Остроухов.

– Карета готова, – сказал мрачного вида старик, войдя в уборную в шинели.

– Возьмите несессер! – надевая салоп, отвечала Любская.

Мрачного вида старик исполнил приказание и вышел.

– Кто это у тебя? – спросил Остроухов.

– Неужели не догадался?

– Кто?

– А, Федор Андреич! – равнодушно отвечала Любская.

– Так этот! – вскрикнул Остроухов и с удивлением глядел на Любскую, которая, взяв ящик с деньгами и озираясь кругом, сказала, уходя к дверям:

– Даша, не забыли ли мы чего?

– Нет-с, всё взято.

– Да! прощай! – повернув голову к Остроухову, сказала Любская и прибавила: – Ты сегодня не приходи ко мне: у меня гости; а завтра поутру мы еще раз переговорим.

И она вышла.

Остроухов как пригвожденный стоял на одном месте и смотрел в дверь, куда удалилась Любская.

Кучер вынес корзины и картоны из уборной. Женщина с ключами всё прибрала в ней, погасила лампы и, готовясь гасить последнюю, грубо сказала:

– Ну, что стоите? здесь ночевать нельзя.

Остроухов вышел из уборной на сцену, которая быстро темнела; смрад от загашенных ламп разливался всюду; таскали кулисы, ставя их по местам. Мужики шумели между собой. Занавес взвился, и темный партер открылся, как пропасть. Сцена, не застановленная кулисами, казалась огромною. Остроухов, прижавшись в угол, следил машинально за всем, что происходило вокруг него. Наконец полили сцену, чтоб потушить искру, на случай, если б она как-нибудь попала в щель, и всё замолкло. Остроухов очнулся; но было поздно: сцена была пуста и темна. Вдруг показался вдали огонек, вот ближе и ближе: мужик пробирался по сцене с фонарем в руке. Остроухов кинулся к нему, спрашивая, как выйти.

– Эх, как засиделся! кругом заперто! иди через люк! – отвечал мужик.

И Остроухов скрылся с ним в люке.


На другой день мужчина и женщина не очень смело вошли в прихожую Натальи Кирилловны и спросили: «Дома ли Любовь Алексеевна Куратова?»

– Дома-с; а как доложить об вас? – спросил швейцар.

– Скажи, что госпожа Любская и господин Остроухов желают ее видеть, – отвечала поспешно дама.

Через минуту они были приведены в приемную комнату к Любе.