ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

17

Шло к осени, и всё сильнее наливались дали синевой, и все долины и котловины между горами были напитаны ею по края. И так же по края был Женя налит любовью и счастливой виной и перед этими далями, и перед Машей за то, что и у неё забрали в залог что-то главное.

Он запомнил пьянящий холодок их последнего дня и запах её плаща, холодно синтетический и дорожный. И дождь, который всё покрыл, сначала тихо пальпируя крышу белой «кресты», а потом обрушился твёрдым дроботом и укрыл стёкла таким толстым водяным одеялом, что пришлось остановиться, и ему хотелось, чтоб дождь не кончался. И в номере он снимал с неё плащ, и волосы были влажными, и большие губы откликались ласково и чутко… и виднелся из окна гостиницы горный берег и мокрые скалы в пелене дождя.

В аэропорту она отдала письмо. Он всё ещё сидел в машине и, когда, взлетев мощно и круто, самолёт набрал высоту и успокоенно исчез в синеве, открыл конверт:

«Милый Женя, пишу то, что не сумела тебе сказать, когда ты был рядом. Прошло много времени с того утра, когда ты рассказывал мне про кедр и орлана с двумя головами. Ты говорил со мной, будто мы были одни на белом свете. Так со мной никто не говорил. Я не знаю, что будет дальше и сможем ли мы вынести ту ношу, которую на себя приняли. Любую женщину можно завоевать, если ты веришь, что тебе это нужно. И против этой веры ничто не устоит. Когда тебя нет, я скучаю, а когда с тобой, хочу тебя переделать, но почему-то переделываешь меня ты. Моя жизнь стала другой. Ты покорил меня своей безоглядностью, тем, что ты всё придумал – и твой Енисей, и эти машины. И меня.

Ты учишь меня любить. И я хочу верить, что всё в наших силах и что ты ещё долго будешь провожать и встречать меня на твоей машине с крестиком на мордочке. Когда тебе будет грустно, вспоминай, как я смешно говорю. Я люблю тебя.

Твоя Маша».


Он ехал и сквозь туман видел дорогу, и рядом шёл по Енисею на Север в последний рейс танкер «Ленанефть». И лил дождь, и за идущей впереди фурой стоял плотный водяной шлейф. Обгоняя, Женя вошёл в тугое облако отбоя, и машину охлестнуло твёрдо и упруго, и дворники не справлялись, и снова шёл дождь, и стекло было в водяной плёнке, и под ветром она расползалась на дрожащие щупальца.

Маша несколько раз уезжала за границу и из Канн прислала открытку, которую Настя отдала молча и опустив глаза. Звонил он почему-то, когда Маша проходила паспортный контроль, или обгоняла кого-то на забитой дороге, или вела переговоры. Ложился спать, когда она только заканчивала работу. Иногда Маша выключала телефон или не подходила. Жили они с Григорием Григорьевичем в двух непонятных смежных квартирах, и постичь всё это издали было нельзя, и он верил лишь её голосу.

Прошлое всегда доходило до Жени с отставанием, через мёртвое пространство. Так он и жил, и, как звук самолёта, шла за ним полоса освещения, и всё, что попадало в луч памяти, озарялось с режущей ясностью.

Уже давно прошёл шок от физического разъятия, и отошедшая душа болела глубинно и неизбывно. Пережитое по дороге в Енисейск после ссоры в суши-баре казалось детским лепетом, потому что Маша была тогда рядом, в защитном поле Енисея. Теперь из телефона обдавало таким неподъёмным расстоянием, а от её голоса такой властью той, другой жизни, что звучал он сквозь эту власть, родной, тёплый и с каждым днем слабеющий. Женя засыпал в его тепле, а утром с магнитной точностью стояли все неразрешимые маяки жизни.

Как ни раздражала его Настя тем, что любит. Как ни бесило испуганное, косулье, выражение её глаз, губы, неумело накрашенные ярко-розовой помадой, только подчёркивающей Настину белесую рыжеватость, жалкие веснушки… и эта бессильная бретелька в разрезе кофточки, и то, что от неё пахло манной кашкой…

Как он ни капризничал, ни пытал её терпенье, видя, что гибнет, рушится она в каждом слове при его появлении… и как ни ревновал к её тихой силе, так и не мог вырезать Настю ни из осеннего Енисейска, ни из своей жизни, в которой она шла своей боковой, святой и светлой, дорожкой.

Окна почты были убраны теми самыми наличниками, которые Женя называл сибирское барокко, с такими плавными, необыкновенно плотными, цельными линиями, что иссохшая зелёная краска их и не портила.

– Тебе письмо.

– Спасибо… Это от Андрея… Он в Бурятии… Настюх, а ты что сегодня вечером делаешь?

– А что такое?

– Ты можешь помочь мне разобрать письма?

– Ну… могу. А разве у тебя их так много?

– Да нет, не много…

– А когда?

– Сегодня часов в семь. Я заеду.

– Не надо. Я сама.

В семь часов пришла Настя. Женя не очень убедительно достал коробку с письмами, какие-то верёвочки, чтоб их перевязывать. Они сидели на полу вокруг коробки и раскладывали письма по кучкам. «Это братья, это налоговая…» Когда Настя наклонялась, в разрезе кофточки белела бретелька. Минут за десять все письма были разложены и перевязаны.

– Давай чаю попьём. У меня торт есть… Вина вот хочешь?

– Нет, спасибо, лучше чаю…

– Что у тебя на работе?

– Да всё то же самое… Почему ты так мало сахара ложишь?

– Не люблю, когда сладко.

– А я люблю, но тоже мало ем.

– Почему?

– Здоровье берегу.

– А зачем?

– Как зачем? Чтобы жить дольше.

– А зачем жить дольше?

– Ну, чтобы… спасти кого-нибудь. Ты какой-то невесёлый…

– Знаешь, вот Андрей пишет, насчет спасти. Помнишь, тогда мы все проезжали вместе с режиссёром? Такой большой, в очках…

– Да, у него глаза зелёные… помню… С женщиной…

– Ну, в общем, этот Григорий Григорьевич написал текст к их фильму, и когда Андрей его прослушал, там столько всяких, ну, неправильностей оказалось… и ничего не сделать, потому что хоть Андрей всё придумал и привёз его, а тот теперь главней и Андрей ничего не решает.

– А что там неправильно?

– Ну выходит, мы тут все анархисты и язычники. И ты, и я, и брат Михалыч… Ему, наверно, кажется, так острее, а может, выгоднее, и он никого не спрашивает. И главное – нас спасать надо от кого-то. Что ты скажешь?

– Себя пускай спасает.

– Вот мы с этого и начали.

Настя поджала губы и сидела, ковыряя ложечкой кусочек торта. Потом подняла на него большие синие глаза. Накипала дикая пауза, и надо было встать и поцеловать Настю. Но где-то в другом месте взошли тучи, и на лице его стало темно, и внутри всё кривилось, расползалось и чернело, и весь белый свет смотрел на него в упор.

На столе остывала чашка чая. На её поверхности лежал пенный квадратик. Настя вдруг встала и быстро пошла к двери. У порога она обернулась:

– Тебе бы к батюшке.