ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

4

Три пугачевца и четвертый юный татарин Али, ознакомленный в казанском медресе с мудростью ислама, с жаром стали составлять воззвание к башкирскому народу. Они сидели в просторной и светлой избе родителей Али. Сначала дело шло туго, но вот мать Али и его сестра, красавица Фатьма, поставили на стол два жбана с крепким кумысом и деревянные крашеные чашки в виде тюбетеек. Отец Али имел двадцать кобылиц, мать славилась умением готовить волшебный степной напиток.

Фатьма была одета в яркий халат, перехваченный по тонкой талии золотистой шелковой, с кистями, шалью, на открытой точеной шее ожерелье из золотых и серебряных монет – русских, персидских, турецких. Матовое, с легким румянцем, лицо ее оживлялось сиянием черных глаз. Игривая и сильная, как степная кобылица, она сразу ошеломила влюбчивого Падурова. И все давнишние и недавние его сердечные уколы и царапины в момент иссякли. Померк в его сознании и печальный облик страдающей Лидии Харловой. Черт возьми, черт возьми!.. погиб, опять погиб Падуров…

Мать увела девушку, Падуров снова потянулся к кумысу. Стало шумно. Обсуждалась каждая фраза манифеста, строки все больше и больше словесно расцветали и кудрявились:

«Я во свете всему войску и народам утвержденный великий государь, явившийся из тайного места, прощающий народ, делатель благодеяний, сладкоязычный, милостивый, мягкосердечный российский царь император Петр Федорович, во всем свете вольный во усердии, чист и разного звания народов содержатель».

«…За нужное нашел я желающим меня показать и, для отворения милостивой моей двери, послать нарочного к башкирской области старшинам, деревенским старикам, малым и большим. Заблудшие и изнуренные, в печали находящиеся, услыша мое имя, ко мне идите… Мне, вольному вашему государю, служа, душ ваших не жалейте, против моего неприятеля проливать кровь, когда прикажется быть готовым, то изготовьтесь».

«…Слушайте! Когда на сию мою службу пойдете, так и я вас помилую. Ныне я вас жалую даже до последка землями, лесами, жительством, травами, реками, рыбами и хлебом. Как вы желаете, всем вас пожаловал по жизнь вашу, и пребывайте так, как степные звери, в благодеяниях и продерзостях, а я даю волю вам, детям вашим и внукам вечно».

«…А что точно ваш государь сам идет, то с усердием осмотрения моего светлого лица встречу выезжайте».

«…Кто же, на приказания боярские в скором времени положась, мне изменит, то таковые милости от меня не просите и ко гневу моему прямо не идите».

Вдруг с улицы послышались быстро приближающиеся крики: то ли «ура», то ли «алла» кричал народ.

– Государь к нам едет, – сказал Али. – Мы обедом станем его потчевать.

– Где, здесь? – с изумлением сказал Падуров.

– Тут кудой, теснота, – сказал Али. – Рядом наш большой дом… Там.

Они все поспешно вышли на улицу.

Возле двухэтажного соседнего дома Пугачев остановился: Али держал царского коня под уздцы, а его отец – старик в чалме, с очками на носу – и еще другой татарин почтительно подхватили государя под руки.

Приподняв занавеску, из-за оконного косяка скрытно пялилась на государя Фатьма. Падуров поклонился Пугачеву и, сказав: «Готово, ваше величество», – подал ему вложенную в конверт бумагу.

Взошли наверх. Женщины, слегка прикрывая длинными рукавами свои лица, кувырнулись государю в ноги. Усталый Пугачев протянул им для целования руку. Он не обратил на Фатьму ни малейшего внимания. Пройдя в маленькую комнату об одном окне, Пугачев сел к окну (под его ноги чьей-то волшебной рукой подсунулся коврик) и велел секретарю, Ване Почиталину, зачесть написанное.

– Вот встань-ка рядом со мной, чтоб мне видать было.

Секретарь принялся за чтение. Голос у него выразительный, звонкий. Пугачев, перегнувшись, неотрывно следил за строчками, по которым бежал взор секретаря.

– А ну, еще перечти, да не борзясь, а с толком…

Продолжая с напряжением следить за строчками и за глазами секретаря, Пугачев, казалось, старался запомнить каждое произнесенное Почиталиным слово. Затем он взял указ в руки, наморщил лоб и, шевеля губами, сделал вид, что внимательно читает.

– Эх ты! Врачки какие… Падуров, гляди сюды, – сказал он. Падуров стал сзади Пугачева и, перегнувшись через его плечо, заглядывал в те строки, на кои «батюшка» указывал толстым пальцем. – Вот тута, видишь, сказано: «…услыша мое имя, ко мне идите», а подобает сказать: «идите, мол, конны, а того лучше о-двуконь». Я ж, Тимофей Иваныч, о сем упреждал тебя… Забыл?

– Запамятовал, ваше величество.

– Вдругорядь будь памятливей, взыск чинить учну. А вот, гляди, в этом месте сказано: «Ныне я вас жалую до последка землями, лесами» и прочим, прочим – добавить предлежит, «а такожде денежным жалованьем, свинцом и порохом».

Пугачев указывал строки совершенно точно и читал написанное правильно. Падуров с удовлетворением подумал: «А ведь „батюшка“ грамоте-то не плохо знает». На самом же деле из выкрутасистого, завитушками, почерка своего секретаря Пугачев не мог разобрать как следует ни единого слова. Да он и не пытался это сделать: этакую писарскую кудрявицу и доброму-то книжнику надо пообедавши читать.

– Немедля прикажи, Тимофей Иваныч, Идыркею перетолмачить на башкирскую стать.

– Слушаю, ваше величество! – ответил Падуров. – Сделаю вставки, что усмотреть изволили, да кой-какие ошибочки письменные я заметил… Исправить подлежит.

– Сойдет и так, – возразил Пугачев и почесал в затылке. – Лишь бы явственно было и мысли подходящие… Данилин! – обратился он к дежурному. – А ты, друг мой, коль скоро бумагу перебелят, немедля отправь ее сей же день в Башкирию. А в кое место гонцу скакать, наш хозяин-бабай укажет тебе.

Сержант Николаев чувствовал себя в этот день отвратительно. С душевным смятением он думал о своей милой Даше. Как-то она там, жива ли, здорова ли, думает ли о нем хоть изредка? Да! Пусть сержант Николаев успокоится: Даша о нем помнит.

Сегодня первое октября, большой праздник – Покров. Сержант вспоминает, как в этот день он хаживал к обедне, как из церкви провожал Дашеньку до дому. То-то было хорошо: погода свежая, трава седая от инея, спелой рябины на ветках – красным-красно.

Сегодня Покров. Дашенька действительно ходила с приемной матерью в церковь. Все так же ярко светит остывающее солнце, все так же спелой рябины на ветках красным-красно, только нет милого, некому проводить Дашеньку до дому.

И вот, по случаю праздника, под вечерок приходит в гости к Дашеньке тайная подруга ее Устинья Кузнецова. Капитанша сердится на Дашеньку: невместно, мол, дочке коменданта водиться с простой казачьей девкой. Но Дашенька любит Устинью за ее верный характер, за девичью красоту, за печальные песни.

Устя помолилась на образ с горящей лампадкой, сняла с головы шелковый полушалок и, поцеловав Дашеньку в губы, сказала:

– А ведь я твоего суженого видела, Митрия Павлыча…

– Уж не во сне ли?

– Пошто во сне… Въяве видела, вот как тебя.

Дашенька всплеснула руками:

– Ну сказывай, сказывай скорей, где, когда?

Девушка сидела возле предзеркального столика. Устинья, пощелкивая орехи, стала не спеша рассказывать, как она недавно гостила у тетки в Илецком городке и как в это самое время городок передался без боя толпе мятежников.

– Вот тут-то, в толпе-то этой, я и усмотрела сержантика-то твоего…

– Ой, да очнись, Устинья! Что ты, в какой толпе?

– Да в той самой, вот в какой… Худой да длинный, а волосы-то по-казачьи острижены, косу-то ему обкорнали, и одет-то он по-казачьи, не вдруг признаешь…

– Господи, да как же он попал-то? – заметалась, всполошилась Даша. – Да говорила ли ты с ним?

– Да и не подумала говорить. Он рыло отворотил от меня – да ходу! Должно, чует, что совесть не чиста.

Дашенька вынула из-за пояса носовой платок, собираясь заплакать. Устинья, спохватившись, затараторила:

– Да ты, подружка, не тужи… Он и сам, поди, не рад… Я все узнала. Он в полон попал. Казаки ладили повесить его, да сам батюшка помиловал. Вот он и остался служить ему, батюшке-т, в петлю-то не больно сладко лезть, до кого хошь доведись… Да мы твоего дружка выручим, подруженька, не горюй, ягодка моя… Вызволим!

Даша заплакала. Устинья опустилась возле нее на колени, обвила ее за шею сильными руками.

– Ой, Митенька, Митенька, – заливалась слезами Даша. – Ну кто, кто станет выручать?

– Да мы с тобой, вот кто… Я батюшке песни пела, да плясала, – батюшка мне пять рубликов пожаловал. Вот и поедем к нему. Уж я батюшку-т упрошу, укланяю.

– Какой это батюшка, что за батюшка такой? – насторожилась Даша, перестала плакать и осторожно сняла со своих похолодевших плеч теплые руки Устиньи.

Казачка поднялась с полу и, придвинув стул, села колени в колени с Дашей.

– Слушай, – зашептала она, озираясь на дверь. – Батюшка – доподлинный царь-государь… Вот кто такой батюшка.

– Этот душегубец-то? Побойся ты, Устинья, бога! – воскликнула Даша, губы ее задергались.

– Да не шуми ты! – сдвинув брови, загрозилась Устинья. – Не ровен час, полковник Симонов нагрянет, папаша нареченный твой. – И снова зашептала: – Только ты, подруженька, молчок, никому не брякай. А я тебе вот что… Сам Иван Александрович Творогов его за государя признал, а уж он казак умнющий да богатый.

– Стало, он умен, твой Творогов, а все остальные дураки – и папенька, и Крылов, и губернатор… Вот какое, девка, у тебя понятие… Да ты с ума сошла, чего ли? Разбойника, душегуба за царя принять! Да истинный-то Петр Федорыч одиннадцать лет тому назад умер. Про это и в книгах пропечатано. Что же он, из могилы, чего ли, встал?

– Откуда мне знать, – с сердцем проговорила Устинья. – В народе говорят – похоронили подставного, а доподлинный-то государь в сокрытие ушел.

– Эх ты, дура-дура! – потряхивая головой, укоризненно сказала Даша.

Устинья встала, накинула на голову полушалок, проговорила охрипшим от возбуждения голосом:

– Да мне что? Плевала я! Не мой суженый. Ну и сиди… Прощай!

Обращение к башкирскому народу, датированное 1 октября 1773 года, приводится здесь в сокращении. – В.Ш.