На рубежах южных (сборник)


Глава II

Где бурная Кубань изгибается дугой, у впадения в нее речушки Карасуна, в два года выросла казачья крепость Екатеринодар. За рекой, на левом берегу, – черкесская земля. Правый берег – русский, его стерегут черноморские казаки. Несут они пограничную службу от среднего течения реки, где у самого берега высится Александровское укрепление, до устья. Зорко стоят на страже казаки. На Елизаветинском, Ольгинском, Бугазском кордонах всегда готовы отразить нападение неприятеля конные казачьи сотни и отряды пластунов. В камышах, на звериных тропах, в густых кустарниках скрываются невидимые казачьи залоги. Придерживая коней, настороженно проезжают разъезды. Поперек седел у хмурых всадников пищали лежат. Чуть что – раздастся ли где выстрел или просигналят со сторожевой вышки, как казаки, гикнув, аллюром мчатся на выручку к товарищам.

Екатеринодарская крепость – центр Черноморского войска. Высокий земляной вал, опоясывающий ее, порос колючим терновником. На валу пушки-единороги выставлены, дозорные ходят. В крепость один въезд – через обитые потускневшей медью ворота. Возле ворот караулка для пикета, рядом – приземистая пушка.

Вышел из караулки старший пикета хорунжий Никита Собакарь, лениво раскурил люльку.

Утомительно однообразно тянется в крепости время. Иной раз за целый день ни одного человека не увидишь. Кругом крепости старый дремучий лес шумит, тоску навевает. От болот смрадом тянет…

Нет, раньше у Собакаря служба веселее шла. Сколько помнил себя Никита, вся жизнь прошла в битвах и тревогах. И куда только не бросала его казацкая судьбина! Рубился с ляхами, плавал на быстрых чайках в туретчину, ходил с отрядами запорожцев на Балканы помогать единоверцам.

А новые места кубанские – коварные, обманчивые. То откуда-нибудь из чащобы прилетит неотвратимая черкесская пуля, то сломит казака болотная лихорадка. И еще крепость строилась, а вокруг нее уже кладбище раскинулось…

Смотрит Собакарь на войсковой майдан, на деревянный храм шестиглавый, что привезли черноморцы с собой разобранным с Заднепровья. Как бы огораживая майдан, по сторонам вросли в землю десятка полтора длинных глинобитных казарм-куреней. А за крайним куренем большое турлучное здание. Это войсковое правление, резиденция кошевого атамана.

Атамана сейчас нет, и все дела за него исполняет войсковой судья.

У правления – коновязь. Подседланные кони мерно жуют сено, помахивают хвостами, звенят свисающими удилами.

Из правления быстро вышел казак. Нахлобучив папаху поглубже, подтянул подпругу, легко вскочил на коня и рысью подъехал к воротам.

– Открывай, хорунжий, срочный! – крикнул он на ходу Собакарю.

Тот быстро распахнул одну половину ворот, выпустил коннонарочного и снова погрузился в раздумье. Плавно поднимались вверх клубы табачного дыма от старой люльки. Шарахались от них стаи злых рыжих комаров…

«Вот немало прожил на свете, а правды еще не видел, – думал Собакарь. – И дослужился до хорунжего, но с нуждой не справился. Сколько ни старался, так и не завел своего хозяйства. Вся жизнь у куренного котла пролетела. А те, кто побогаче, – тем почет и уважение. Они и от службы откупаются. Уплатят какому-нибудь бедолаге – и тот за них отбудет положенный срок на кордоне. Эх…»

Хорунжий вздохнул, со злостью сплюнул горькую слюну, неторопливо поднялся на вал и глянул в бойницу. Вдоль узкой дороги – гребля, пересекающая Карасунское болото, а по ту и другую стороны, на возвышающихся холмиках, разбросаны белые пятна мазанок. Строились они без всякого плана, там, где того хотели их хозяева. Задумает казак построить себе хату, подыщет бугорок на болоте, где, на его взгляд, посуше, сваи заколотит, чтоб весенний паводок не достал, – и с богом принимается за работу. Навезет казак хворосту из лесу, отурлучит, глиной плетень обляпает, и готово жилье.

В одном схожи были казачьи хаты: строились они, на случай неприятельского налета, глухой стеной к улице, а окнами во двор. Немудреные, подслеповатые строения! Да у казака и поговорка на этот счет: «На границе не строй светлицы».

Но среди множества приземистых хат выделяется несколько больших подворий – широких, обнесенных добротным частоколом, со множеством построек. Это – подворья войсковоого судьи Головатого, войскового писаря Котляревского да еще нескольких старшин и местных богатеев. Эти быстро обжились на кубанской земле – у них в степях и хуторочки, и сады, и скотины много… И батраков десятки, как у настоящих панов.

Никита прихлопнул комара, растер кровь, проговорил вслух:

– Ишь, тоже кровь пьет из нашего брата. И погибели на вас нет, проклятых!


Богат войсковой судья Антон Андреевич. Есть у Головатого несколько хуторов, тысячи десятин пастбищ, на которых гуляют косяки коней, пасутся стада коров, гурты овец…

А в Екатеринодаре дом у Антона Андреевича – полная чаша. Стены коврами персидскими обиты. Оружие развешено. Тут и сабли польские, и ятаганы турецкие, и пистолеты, чеканным серебром да золотом отделанные.

И хотя овдовел недавно войсковой судья, однако ж во всем чувствуется хозяйский глаз.

Всеми делами в доме ведает экономка Романовна, которую, как поговаривали, боится даже сам Головатый. Говорили еще, что и при жизни жены Антона Андреевича настоящей хозяйкой в доме была экономка. А теперь она совсем во власть вошла.

В тот вечер войсковой судья, развалившись на турецкой тахте, читал послание кошевого Чепеги, писанное из Польши.

«…А еще, милостивый друг Антон Андреевич, сообщаю вам, что в бытность мою в Петербурге был я представлен Ея Императорскому Величеству и всей царской фамилии. После оного был приглашен к царскому столу откушать, где граф Платон Александрович изволили быть.

Баталия же наша проходит весьма успешно. Граф Александр Васильевич, главенствующий здесь всеми войсками российскими, премного доволен черноморцами…»

Сняв пальцами нагар со свечи, Головатый принялся читать дальше.

«А еще хочу отписать вам как товарищу и другу. Поелику это возможно будет, оказывать всяческое содействие крестьянам, кои по разным причинам на Кубань бегут. Приписывайте их по куреням, в казаки. Войско наше, как вам известно, в людях превеликую нужду имеет. Письмо сие посылаю с надежным человеком и прошу по прочтении его немедля спалить».

Головатый перечитал последние строки, поднялся, прошелся по горнице, поскрипывая мягкими сапожками.

«Прав ты, Захарий, прав, – сам себе сказал судья, – да только с умом все это надо вершить. Так, чтобы в Петербурге об этом неведомо было, ибо за укрытие крепостных, коли дознаются, по голове не погладят…»

Тишину нарушил колокольный перезвон. Пели, переливались под искусной рукой звонаря колокола войскового храма. Головатый прошел в угол, где темнели хмурые лики святых, озаренные огненными отблесками лампады.

Антон Андреевич широко перекрестился и попытался опуститься на колени. Но отяжелевшее тело потянуло его вниз, и он не опустился, а брякнулся, больно ударившись коленями об пол. «Эх, старею, видать! – промелькнуло. – А ведь другим был».

И стоя на коленях, глядя на огонек лампады, он припомнил молодость.

Киев, просторно раскинувшийся на холмах… Бурса. Он, хлопец Антон, одетый в черный подрясник, стоит в рядах таких же школяров и усердно отбивает поклоны, а в голове думка. Сечь, геройские подвиги, добыча, черноглазые полонянки…

После бурсы пошел в духовную академию. В совершенстве изучил латинский и греческий, польский и русский. Научился вкрадчивой мягкости отцов церкви. Не раз прочили близкие Антону большую духовную карьеру. Но взбунтовалась горячая кровь. В черную ночь, захватив краюху хлеба, на украденной лодке бежал он в Сечь. Впрочем, там пригодились и иноземные языки, которые он изучил, и дипломатические навыки…

Мягко ступая, в горницу вошел войсковой старшина Гулик. Судья покосился на него, еще раз осенил себя крестом и тяжело поднялся с колен.

– А-а, Мокий! – проговорил он. – Садись, брат. Проведать пришел? – И грузно, так, что затрещало в коленках, опустился на лавку. – Эх, стареем… Годы, годочки! А бывало-то…

– Нам, Антон, теперь только и радости, что вспоминать, – усаживаясь на подвинутую скамью, ответил Гулик. – Мне иногда такое придет в голову, что, веришь, жалко самого себя станет… До чего же годы быстро пронеслись! А гарные годы были!

Они помолчали. Каждый думал об одном и том же.

Головатый встал, грузной походкой прошел по комнате, остановился у окна и, не оборачиваясь, спросил:

– А помнишь, Мокий, как рушили нашу Сечь?

– Кто этого не помнит, – нахмурившись, глухим голосом проговорил Гулик. – Я в жизни не плакал, а тогда бугаем ревел. Глотку готов был всем грызть… Круг накануне собирался. Кошевой Петро Калнишевский повернулся ко мне и говорит: «Чуе мое сердце, Мокий, что последние дни доживает наша Сечь…»

– А я в дороге узнал, что Сечь-мать порушили. Мы с Сидором Белым и Логином в ту пору на Хортицу возвращались… Хотели от горя постреляться, да Сидор не дал. «Вы, – говорит, – хлопцы, пулю с дуру всегда проглотить успеете. Надо думать, как бы войско возродить, не дать сгинуть казачеству». Он и мысль подал к Потемкину в конвойную сотню вступить.

– Потемкин сдуру матушку-царицу уломал, чтоб войско Запорожское порушила, а потом же сам просил нас, чтоб скликали войско Черноморское…

– Не, Мокий! – покачал седеющей головой Антон Андреевич. – Не! – Головатый отошел от окна, сел против старого друга. Глаза сосредоточенно остановились на нем. – Не! Светлейший понимал, что, пока Сечь жива, трудно будет панам и подпанкам Украиной управлять. Грицько хоть и одноглазый был, а далеко видел…

– Так чего ж ты, кум, стреляться собирался, колы Потемкин верное дело делал? – с насмешкой спросил Гулик.

– Молодой был, дурь еще бродила! – ответил Головатый. – Уж потом понял, что времена сечевой вольницы прошли и быльем поросли. Укрепилась Русь, да и время теперь такое. Лучше в чести у царицы быть… Батогом дуба не перешибешь…

– А народ? – тихо спросил Гулик. – А народ как, друже Антон?

– Народ?! – Головатый задумался. – А что народ? Ты думаешь, Мокий, народу легче бы стало, колы б мы против Потемкина пошли? Нет! Срубили бы нам головы, и все своим чередом двигалось… А вот теперь, на Кубани, народу легче. Куда бегут мужики-крепостные? На Кубань!

– Так им легче здесь, друже? – насмешливо прищурился Гулик. – Там работали на пана, здесь работают на атамана…

– Ну нет, Мокий! – Головатый энергично ударил по столу тяжелым кулаком. – Нет! Здесь мужик вольным себя чувствует! А что работает – так это хорошо. Мужик и живет для того, чтобы работать…

Огонек свечи опал и захлебнулся в растопленном воске. Ярче стали желтые блики лампады. Луна заглянула в окна горницы.

Гулик встал.

– Засиделся я у тебя, Антон, тебе давно на боковую пора.

– Посидел бы еще, бессонница меня мучает…

– Нет, пора уже!

Провожая Гулика до двери, Головатый сказал:

– Письмо от Захария получил.

– Что пишет, когда их отпустят?

– Не прописал про это.

– Такая уж служба казачья!

Суворов Александр Васильевич.
Мы используем куки-файлы, чтобы вы могли быстрее и удобнее пользоваться сайтом. Подробнее