ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

VII

– Да-а, теплынь-то стоит куда с добром, прям благодать Божья… – отец потянулся, зевнул и как бы мигнул Ванюшке: дескать, не обижайся, сынок, за выучку – во благо. – Верно что, сретенская оттепель. Февраль-бокогрей, бок корове обогрей, бок корове и быку, и седому старику.

Оттепель…

От мягко ласкающей красы березового колка Ванюшке на душу слетело такое умиление, такой суетливый восторг, что он, задним числом подивившись своей храбрости, выкарабкался из тяжелой козьей дохи, из ее кислящей духоты, и, подергав отца за кушак, бойко спросил:

– Папка!.. а, папка, дай повожжить, а?

Отец удивленно скосился на него, затем, какое-то время, тая на губах незлую ухмылку, для порядка и чтобы набить побольше цены на вожжи, еще ехал, а потом:

– Тпр-р-ру, Майка! Охолонись немного.

Покряхтывая, разминая затекшие ноги, по которым посыпались частые мураши, сходил до ближней лесины, а тут и сын – одна кобыла всех… заманила, – тоже, степенно переваливаясь на задеревеневших ногах, уперся головой в придорожную березу и уже суетливо, потому что прижало, закопошился в многочисленных одежонках.

Все еще легонько кружилась голова… Сейчас, когда не поскрипывали и не визжали полозья, не постукивали копыта, тишина стала до того полной и протяжной, что Ванюшка, задравший голову к вершине березы, перестал ощущать под ногами твердь – снова почудилось, вроде парит бесшумно, кругами в синем поднебесье… Тишина была полной и ясной, и грустной; белый иссиня, чистый покой, лишенный шумов и запахов, казался нездешним покоем…

Отец, как и Ванюшка, замерший было посреди зимнего покоя, не вытерпел его, закашлялся. Кое-как успокоив хрипящую грудь, обошел Гнедуху, подправил шлею под хвостом, подтянул чембуром оглобли, а уж потом, завернув полушубок, выудив из-под полы линялый кисет, неторопливо закрутил толстенную, в палец, самокрутку. И, пустив на сына запашистого и уютного на лесном зимнем воздухе махорочного дыма, молча привалился в задке саней. Ванюшка смекнул и, суетясь от волнения, еще не в силах распутать вожжи тряскими руками, полез в передок, к самым капризно выгнутым полозьям. Сопя, кое-как управившись с вожжами, раскрутил их, сел половчее, эдак на бурятский манер подобрав под себя ноги, поправил кушачок на телогрейке, и, боясь дышать полную грудь, сдавленно чмокнул губами, затем понукнул:

– Но-о, чуля-а!

Сани тут же покатили по скользкому насту, пошли считать частокол серо-синих теней, исполосовавших зимник, а сердце Ванюшкино занялось дымно-зоревым светом, взлетело к самому горлу, запальчиво взыграло и понеслось… понеслось, не помня себя от счастья, далеко впереди саней. И гордость распирала, неведомым хмелем забродившая в груди, жаром шибающая в голову, при этом все казалось, чуялось спиной, что отец нет-нет да и похваливает его повеселевшим взглядом: дескать, ишь ты, маленький-маленький, от горшка полвершка, а уж как ловко правит кобыленкой-то, а!.. и кобыла-то капризная – урос охальной… а вожжи-то, вожжи-то держит как путний, будто ямщик заправский… сразу видать, наша родова, Краснобаевская, – тятя, дед Ванюшки Калистрат, по молодости ямщичал на Московском тракте, в Верхнеудинске гащивал, в Чите… М-да, узрел бы тятя с небес своего малого внучонка, порадовался! Вот ямщичок, дак ямщичок, едренов корень, отца родного везет, – дождался…

Но Ванюшке теперь мало отцовской хвалы, которую не слышал, но ощущал спиной; нет, этого уже не хватало разгоревшейся душе, и парнишка вздыхал о том, что вожжить пришлось в лесу, где на него удивленно, да бессловесно пучатся глазами в крапинку лишь голые березы; вот ежли бы в деревне – это другое дело. У-у-у, в деревне-то он бы дал жару, всем бы утер носы, показал бы ребятам, особенно Маркену Шлыкову, как надо вожжить, – так бы лихо прокатил, что все бы от зависти поумирали. А вдруг бы и Танька увидела Батурина?.. Тут Ванюшка даже невольно покраснел, вспомнив смуглую девчушку, с темно каштановой косой, круглым лицом и печальными, тихими глазами. Дня, бывало, не мог прожить, не видя ее, крался за ней по улицам, терзаясь и мучаясь стыдом; вечерами зяб на ветру под ее окнами, – хоть краешком глаза увидеть ее в окне или когда пойдет закрывать ставни… Эх, по своей бы улице, да по Озерной!.. – с тоской помянул он родную улицу.

Скоро Ванюшка и вовсе освоился с вожжами, потому что нечего было и вожжить-то, – Гнедуха сама не слепошарая, сама дорогу видит и в лес сдуру не кинется, – а освоившись, выдохнул из себя скопленный от волнения и гордости жаркий воздух и начал раз за разом понужать кобыленку, крутя вожжами над своей головой, норовя вытянуть ими по по кобыльему крупу. И Гнедуха порысила ходче, быстро подбирая полосатые тени своими загребистыми копытами и разбрасывая их по сторонам. В сплошную пестроту вытянулся мигающий просветами лес, покатилось по вершинам берез и лиственниц красноватое солнышко, едва поспевая за санями.

– Гоном-то, паря, не гони, – попросил отец, видя, что Гнедуха, недовольно косясь на ямщичка, который норовил огреть ее вожжами, готова была вот-вот с рыси удариться в намет.

Ванюше хотелось запеть что-нибудь удалое, с присвистом, когда сани выкатили на продолговатый лесной бусанок с одиноким зародом сена посередине, когда, смешно ломаясь и дробясь, подпрыгивая, побежала вдоль заголенной дороги чудно вытянутая, слитая воедино тень Гнедухи, отца и его. Казалось, по заснеженному полю с торчащими там-сям кочками и гривками сухой, белесой ковыли быстро скользит голубоватое, трехгорбое диво.

Ванюшка загорланил песнь, какую слышал от брата Ильи, когда тот был под добрым хмельком:

– Отец мой был природный пахарь, а я-а-а работал вместе с ним!..

Но песня показалась вялой, и, когда миновали покосный бусанок, от взыгравшей лихости парнишка хотел либо матюгнуть Гнедуху по-отцовски, либо крикнуть обычное при езде: н-но, пропащая, шевелись!.. чуля!.. спишь, волчья сыть!.. но тут на крутой излучине – Ванюшка ясно видел и запомнил на всю будущую жизнь – грузно скакнула на дорогу отечная у комля, бабистая, кособокая лиственница; скакнула, раскорячилась посередь дороги, широко и ухватисто разведя толстые нижние сучки, будто ловящие руки… Сани полетели прямо на лесину, с визгом раскатились на прибитом сумете, и черно-бурый ствол, стремительно и чудовищно разрастаясь, понесся прямо в распертые, испугом одичалые Ванюшкины глаза.

– Ма-а-а-а-а-а-а-а!.. ма-а-а-а-а!.. – так дико и на весь лес взревел он, что с придорожной осины испуганно потрусился иней; взревел, опрокинулся в ноги к отцу, струнами натягивая вожжи, вросшие в сведенные страхом, оледенелые пальцы, и на какое-то время обеспамятел.

Гнедуха удавленно храпела, осев на задние ноги и высоко задрав вывернутую в сторону от лесины морду, на которую натужно лез хомут; оглобли взметнулись, угрожающе сунулись в небо, что-то хрустнуло, затрещало в санях…

Ванюшка ничего не видел, не слышал и даже не почуял, как отец вырвал из его сведенных пальцев вожжи, а когда опамятовал, уже как ни в чем не бывало постаивала в сторонке хмурая, приземистая лиственница, будто даже ухмыляясь старческим ртом – узким дуплом, обметанным серой и смолой; постаивала навроде лешачихи и насмешливо трусила на дорогу потревоженный, сухой снежок.