ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Самая прекрасная женщина, какую я когда-либо видела, улыбнулась мне.

Очаровательная девушка в белом приблизилась к ней и осторожно взяла меня у неё из рук. Омыла, облачила в чудеснейшее одеяние, уложила в прозрачную коробку и отнесла в комнату, где находилось ещё великое множество точно таких же коробок, как моя.

Стены тут оказались стеклянные, и за ними толпились какие-то приветливые люди, указывая на мою коробку. И все очень восторженно улыбались.

По толпе пробежало лёгкое, словно электрический разряд, волнение: на самом деле она пришла в движение по чьей-то команде. Толпа качнулась, милейшие люди, что сияли улыбками в первом ряду, посторонились, и на стекло возле моей прозрачной коробки легли ладони самого прекрасного мужчины, какого я когда-либо видела. Мужчина посмотрел на меня и беззвучно произнёс какие-то слова, которые на вкус походили, наверное, на ещё тёплое песочное тесто на солоде. Потом он вошёл в комнату и взял меня на руки.

И понёс в другую, крохотную комнатку.

Самый прекрасный мужчина, какого я когда-либо видела, нажал на небольшую круглую кнопку, которая матово осветилась, и двери комнатки сомкнулись. Некоторое время мы двигались куда-то наверх, ощущая еле заметную вибрацию, а потом почувствовали лёгкий толчок. Двери раздвинулись, и мы направились по ярко освещённому длинному розовому коридору, где пахло сливочным маслом.

Из множества дверей одна за другой выглядывали красивые улыбающиеся женщины, которые держались за свои весьма большие, округлые животы, обтянутые гладкими шёлковыми халатами, и приветствовали меня, словно маленького мессию.

Самый прекрасный мужчина, какого я когда-либо видела, проследовал по мягкому ковру к последней двери и открыл её.

В приятной, тёплой комнате, утопавшей в цветах, чудесно пахло печеньем.

Лежавшая в красивой позе на кровати самая прекрасная женщина, какую я когда-либо видела, протянула ко мне руки, надолго замерла, не переставая смотреть на меня, и я увидела в её глазах крупные, как роса, слёзы. Наконец она взяла меня на руки.

Самый прекрасный мужчина, какого я когда-либо видела, опустился на кровать рядом с самой прекрасной женщиной, какую я когда-либо видела. И они стали вместе смотреть на меня.

– Это самая прекрасная вещь, какую я когда-либо видела, – произнесла самая прекрасная женщина, какую я когда-либо видела.

– Действительно, это самая прекрасная вещь, какую я когда-либо видел, – согласился самый прекрасный мужчина, какого я когда-либо видела.

Потом оба откусили по кусочку идеально круглого, оранжевого печенья, которое держали в руках, и улыбнулись.

Лёгкий приятный мотивчик, что-то вроде ля-ля, ля-ля-ля-ля… заполнил всё вокруг: «Печенье на солоде марки Туччи делает мир гораздо лучше!»

Я закрыла глаза.

О чём тут беспокоиться.

И в самом деле, где ещё могла я родиться, как не здесь, в этом прекрасном мире, где печенье на солоде марки Туччи делает его гораздо лучше!

* * *

Но я ошибалась.

Какой-то мужской голос громко произнёс:

– Стоп! Годится. Молодцы, ребята. А девочка даже уснула, отличный финал… Нарочно не придумаешь! Теперь всем переодеться!

И я открыла глаза.

Какая-то неопрятная, встрёпанная женщина вошла в комнату с большим чёрным пластиковым мешком и побросала в него все цветы вместе с вазами, идеально круглое печенье вместе с блюдом и валявшиеся повсюду огромные пустые коробки с изображением этого печенья.

Солнце, бросавшее жаркие оранжевые лучи на середину комнаты, было погашено. Низкорослый тип взвалил его себе на плечи и унёс.

Окно, которое прежде выходило на сверкающую зелёную лужайку, тоже было свёрнуто и перевязано бечёвкой.

Самая прекрасная женщина, какую я когда-либо видела, открыла самый большой рот, какой когда-либо открывался, замерла на мгновение и потом медленно закрыла его, выпуская из себя воздух, словно тюлень.

– Чёрт возьми, как же я устала! – вздохнула она наконец. И расслабилась, раскинув руки и ноги.

Сидящий возле неё самый прекрасный мужчина, какого я когда-либо видела, потёр своё лицо обеими руками.

– И не говори. Увижу ещё это печенье, меня стошнит, – и закурил сигарету.

Женщина с трудом приподнялась на локте.

– Дай-ка и мне, – попросила она.

Он сунул ей в рот свою сигарету, а себе зажёг другую.

Неопрятная, встрёпанная женщина проволокла огромный, битком набитый чёрный пластиковый мешок к выходу и включила дневной свет. Комната сделалась мертвенно-белой.

Низкорослый тип отключил лёгкий бриз и унёс его точно так же, как незадолго до этого солнце, – на плечах.

И я тут же вспотела.

Дым, который вентилятор больше не развеивал, превратился в светло-серого червя и стал медленно кружить по комнате.

Тот же мужской голос, что и прежде, прокричал откуда-то:

– Ребята, пошевеливайтесь! Самолёт через час. Съёмки вечером в любом случае – с вами или без вас.

Самая прекрасная женщина, какую я когда-либо видела, и самый прекрасный мужчина, какого я когда-либо видела, поднялись, погасили свои сигареты, втерев их в пол, и прошли мимо меня так, словно я никогда и не существовала.

Светловолосая, крепкого сложения женщина отнесла корзинку со мной в машину и поставила её на переднее сиденье.

Откинулась на подголовник и побарабанила пальцами по чёрному тонкому рулю. Потом повернулась ко мне и, слегка улыбнувшись, произнесла:

– Хоть ты ничего и не понимаешь и говорить ещё не умеешь, на всякий случай предупреждаю: расскажешь кому-нибудь, клянусь богом, продам цыганам. Они хорошо платят, знаешь ли. Особенно за таких пухленьких девочек четырёх месяцев от роду. Женщина предупреждённая – наполовину спасённая…

Она довольно усмехнулась. Вставила ключ в замок зажигания и повернула его. Мотор громко затарахтел.


Ладно.

Самая прекрасная женщина, какую я когда-либо видела, понятно, не моя мама, и самый прекрасный мужчина, какого я когда-либо видела, не мой папа. Солнечный свет можно воспроизвести с помощью лампы, а моя няня только что округлила свою зарплату, предоставив меня втайне от моих родителей для съёмки рекламы печенья на солоде.

Сейчас я родилась как бы в шутку – для рекламы, – но и в самом деле в любую минуту могла оказаться в цыганском таборе. А настоящее моё рождение, должно быть, оказалось столь незначительным событием, что я даже не заметила его.

Только один вопрос.

Если окажется вдруг, что идеально круглое печенье не делает мир лучше, хватит ли у меня когда-нибудь мужества закрыть на это глаза?

* * *

У младенца, которому всего несколько месяцев, памяти ещё нет. Поэтому мне не понадобилось никакого мужества – глаза свои я закрыла, и очень даже спокойно. Закрыла и всё тут, по той простой причине, что веки мои тяжелели всякий раз, когда им хотелось опуститься.

И я продолжала существовать чисто физически, оберегая первозданную чистоту своего сознания. Или, во всяком случае, я думаю, что так происходило, потому что память явилась подарком, который я получила гораздо позже, – в день, когда мне исполнилось шесть лет и когда я сказала бабушке, что пластинку с записью Мадам Баттерфляй она дарила мне и в прошлом году.

Память оказалась первым мыслительным движением, которое запустило в работу мои умственные способности. Или по крайней мере открыло мне их существование.

В тот день, когда мне исполнилось шесть лет, я обнаружила, что являю собой ещё и нечто абстрактное, и нет нужды пояснять, сколь сильно взволновало меня это открытие.

Точно так же, как волновали и все прочие открытия, только потому, что всякий раз оказывались для меня совершенно новыми. И если я никогда не делала большого различия между чудесами и бедствиями, то действительно лишь благодаря моей склонности радоваться всему новому, любым неожиданным поворотам событий, каковы бы они ни были. В этом у меня определённо оказался настоящий талант.


Одно уточнение.

В тот день, когда мне исполнилось шесть лет, я впервые в жизни, благодаря записи Мадам Баттерфляй, превратилась в человека и перестала быть просто живым существом, – у меня появилось первое точное воспоминание, ясное и весьма чёткое, связанное с конкретным временем, местом события и действующими лицами. Не смутный отзвук какого-то происшествия в прошлом. А поистине хирургическая память. Короче, определённое движение мысли, не тела.


Если б я могла выбирать, то мне хотелось бы, чтобы это моё первое движение мысли обернулось какой-нибудь более необычной способностью памяти. Не знаю, философским ли созерцанием, математическим анализом, экономической статистикой…

Я любила придумывать себе прошлую жизнь и представлять её невероятно далёкой от реальности. Это стало моим любимым занятием. Оно нравилось мне больше, чем подслушивать из соседней комнаты разговоры взрослых и придумывать персонажей или подсматривать из-за стекла и гадать потом, о чём говорят люди.

Точно так же я с удовольствием воображала своё прошлое. Не сочиняла его, что называется, с чистого листа – это было бы неинтересно, – а придумывала причины реальных событий.

Да, именно память научила меня логически мыслить. После того как всё это время я тренировала память тела, иначе и быть не могло.


В течение шести лет я конечно же не пребывала в полнейшем, слепом и тихом апноэ – с задержкой дыхания.

И это благодаря способности моего тела запоминать, а не помнить, то, что происходило чаще одного раза. Золотая рыбка тоже, если всё время что-то повторяется, в конце концов перестаёт биться о стеклянную стену и учится огибать её. Она делает это с помощью плавников, а не с помощью мозга, но делает.

Так и я. Благодаря бесконечно повторяющемуся опыту, какой приобретали мои руки, ступни, нос, ноги, глаза, уши, кожа, желудок, кишечник и мышцы, я научилась всему.

Всему, что имелось в моём распоряжении, по крайней мере. То есть поняла, как общаться со своей семьёй, при том, что в детский сад меня никогда не отдавали и я в жизни не видела детской прогулочной коляски.

У нас был такой огромный сад, что для прогулки незачем выходить за калитку. Достаточно лишь открыть дверь.

Вот так я и узнала, что у меня есть сад и в центре сада дом. Низкий и очень длинный. Как бы придавленный к траве. А она росла такая высокая, что во время дождя для прогулки не нужен зонт. Можно просто пройти по каминному залу и по длинному застеклённому коридору, за окнами которого тянулись кипарисы, и войти в мастерскую отца, если он слышал, что ты стучишься к нему.

Или же, пройдя по всему дому в обратном направлении, вернуться в гостиную и отправиться по другому, такому же застеклённому коридору, за окнами которого раскинулись клумбы с тюльпанами, и войти в мастерскую матери, если она хотела тебе открыть.

Можно сделать и третью попытку – вернувшись в гостиную, выйти оттуда на центральную лестницу, подняться на второй этаж и зайти в комнату Либеро и Фурио, если они не лупили друг друга.

Однако такое происходило там почти постоянно, поэтому не оставалось ничего другого, как погулять где-нибудь ещё, заглянув сначала в холодильник. Так, по крайней мере, ты уже оказывалась в кухне, а там, открыв деревянную двустворчатую дверь, можно подняться по чёрной лестнице в красную кирпичную башенку, которая когда-то служила печью для обжига, и заглянуть в комнаты Марии, если она бывала настолько приветлива, что приглашала тебя войти.

Но ещё раньше я узнала, что в доме живёт очень энергичный и нервный мужчина с очень большими и сильными руками, длинными гладкими волосами, собранными в хвост на затылке, и прозрачной кожей; худенькая, исполненная изящества женщина с такими чёрными глазами, что казались пробуравленными, совсем как у меня; двойной мальчик; светловолосая, крепкого сложения женщина в белоснежном переднике и с суровым лицом.

А за порогом сидит всегда старающийся прошмыгнуть в дом рыжий, то есть цвета помадки, боксёр.

Человека с несоразмерно большими и сильными руками звали Тит, это мой отец; женщину, исполненную изящества, звали Виолетта, это моя мама; двойного мальчика звали Либеро и Фурио, это мои братья; женщина в белоснежном переднике – Мария, это наша домработница; боксёра звали Ватт, это наша собака.

Я могла называть по имени всех, кроме Тита и Виолетты.

Ну, а Леда – это, стало быть, я.


Мария ходила за покупками, готовила еду, накрывала на стол, убирала посуду, подметала пол, мыла окна, стирала, развешивала и гладила бельё; если говорила что-нибудь, то нередко в рифму. Либеро и Фурио посещали лицей и спортзал, а когда возвращались домой – дрались.

Мой папа был скульптором, и очень известным. Он создавал по огромной скульптуре каждые три или четыре месяца и продавал по одной в год.

Мама делала то же самое, только наоборот. Она создавала десять скульптур в день, совсем крохотных, и продавала по сотне в месяц. Точно такие же, какие делал отец, только мельче и дешевле. Он производил адский грохот, она лишь слегка постукивала.

Благодаря папе мы время от времени становились очень богатыми, а благодаря маме оставались богатыми всегда.

Три раза в неделю в наш дом приходил садовник. Его звали «синьор Паоло», и он почти весь день проводил в оранжерее. Он специально построил её, чтобы держать их там – своих маленьких чудовищ.

Оранжерея – место жаркое и ужасное. Когда я играла в какую-нибудь страшную игру, то заходила туда.

Оранжерею разделял проход, по обе стороны которого размещались чудовища с длинными, словно змеи, шипящими и шуршащими названиями.

Мне хотелось пройти по этому проходу до самого конца и вернуться, не зажмурившись при этом от страха и не пустившись бежать. Если это не удавалось, я проигрывала. Что именно я теряла, не знаю. Но что-то очень, очень важное.

Цветы, скрытые в оранжерее, отличались невероятными красками и какой-то шизофренической несоразмерностью, но самое главное – больше таких цветов не было нигде. Это синьор Паоло взращивал их и заставлял расти по своему собственному желанию.

Крикливые цветы с высунутыми наружу языками и когтистыми листьями, с оранжевыми шипами и вздутыми, похожими на гниющие бананы, пестиками, с грубыми тычинками и грозными рыльцами.

Какие-то чудовища в горшках, которые, если не поостережёшься, проглотят тебя своим влажным, всегда нагло распахнутым ртом, исцарапают острыми шипами, ударят по голове своими крупными соцветиями.

Синьор Паоло был громадным, щетинистым чудовищем.

Если он заставал меня в теплице, то раскрывал свои огромные волосатые руки и двигался мне навстречу со словами: «Сейчас съееем!»

Он отвечал за все растения и цветы в доме, кроме тюльпанов вокруг Розового Домика, стоявшего в глубине сада, под ивами.

Ими занималась только мама.

Тюльпаны были необычайно красивыми и оставались закрытыми, даже когда расцветали. Совсем как мама.

Безо всякого расписания, в отличие от садовника, в нашем доме бывала бабушка, мама моей мамы. Она всегда была причёсана и загримирована одинаково: волосы собраны и закреплены на затылке двумя длинными шпильками, лицо белое, обильно напудренное, глаза удлинены чёрной подводкой. У неё была фиолетовая машина – небольшая и круглая, создававшая адский шум, и все называли её «бабушкина Чинкуеченто», кроме Марии, которая называла её «Чинкуеченто синьоры Клариссы».

Все находили, что я очень похожа на бабушку. Повезло: я считала её очень красивой.

Бабушка пела всё время, даже разговаривая. Даже когда не было никакого смысла делать это.

– Неважно, имеет ли смысл то, что ты делаешь, Леда, – говорила она, – главное, делать это хорошо. – И пела она действительно замечательно.

Про бабушку и дедушку по отцовской линии я знала только, что живут они где-то далеко и у них нет машины. Я говорила с ними по телефону, но очень редко, и скорее притворялась, будто разговариваю.

Было плохо слышно, звучало какое-то эхо, и в отличие от моего отца я совершенно не понимала, что они говорят. Когда приходило от них письмо, отец кратко пересказывал его.

Наконец, за эти годы я усвоила также, что существует синь ора Мареза ди Виллальта Фосса.

Синьора Мареза ди Виллальта Фосса, по прозвищу Графиня, была подругой мамы и время от времени навещала её. Иногда каждый день, а порой надолго пропадала. По-разному.

В нашем доме все ненавидели её. Она воспользовалась Плохим Моментом, какой мама пережила в прошлом, когда велела построить Розовый Домик.

Очень худая и морщинистая, Графиня никогда не носила одежду с молниями и пуговицами и туфли со шнурками, имела необыкновенно длинные и острые ногти. Она предсказывала будущее по крутым яйцам.


Между тем, осваивая всё это, благодаря беспрестанным повторам, я научилась также ходить, говорить, умываться и одеваться, пользоваться вилкой для рыбы, пить из стакана, бегать до самого конца сада, съезжать на попе по лестничным перилам, лепить из песка идеально круглое печенье, отдирать коросту с колен так, чтобы ссадина не кровоточила, лаять вместе с Ваттом на пчёл, отвечать по телефону.

Благодаря памяти тела, в день, когда мне исполнилось шесть лет, я была отличным человеческим существом своего возраста.

* * *

19 сентября 1976 года – это первая настоящая дата в моей жизни – я ничему не научилась. Прекрасно помню это. Пластинку с записью Мадам Баттерфляй, которую я только что достала из конверта, бабушка подарила мне и в прошлом году.

– Не только в прошлом году, Леда. Я дарила тебе такую пластинку на каждый твой день рождения. Это шестая, – уточнила бабушка.

Дело не в том, что, едва включившись, моя память смогла сразу же обратиться к прошлому, это не имело значения. Главное, она у меня работала.

И если я могла запоминать таким образом, то есть обрабатывать информацию о том, что произошло раньше и что позже, со всеми точными датами, и связывать эти события, значит, во мне имелся кто-то, способный делать это.

До этого момента, хотя моё прошлое и не представлялось мне некоей чёрной дырой, всё же часть жизни оставалась как бы в тени, словно лишь слегка обозначенная угольным карандашом, а не чётко прорисованная тушью.

«Никогда больше», – сказала я себе, впервые с необыкновенным любопытством глядя на календарь, висевший на кухне. Каждый месяц там сопровождался фотографией бабушки в сценических костюмах из разных опер.


С того момента «до» и «после» превратились в среду и четверг, полдень и полночь, 1976 и 1977 годы. «Вчера» означало «сутки назад», а не просто «когда-то», точно так же, как «завтра» означало «через сутки» вместо «никогда».

Я перестала жить в полнейшем слиянии со временем и пространством. Время и пространство отделились от меня. А я от них. Самое главное – я отделилась.


Это открытие вызвало у меня настоятельное стремление связывать любое моё действие с конкретным днём, месяцем и годом.

К сожалению, научившись чему-либо и впервые сделав всё, чему можно было научиться и сделать первый раз в моём возрасте и в моих условиях, я почти не могла отыскать ничего существенного, что стоило бы записывать и запоминать.

Я переживала самый чудовищный период моей жизни. Целыми днями мучилась я в безумных поисках, что бы сделать такое необыкновенное. Я уже представляла себя старой, с волосами, скреплёнными на затылке двумя шпильками, с бледным, запудренным лицом и подведёнными глазами и говорила: «Помню, когда я впервые… Это случилось 25 сентября 1976 года…»

Воспоминание о пластинке Баттерфляй годилось лишь в известной мере. К тому же, если уж быть точной, оно касалось не столько меня, сколько бабушки. Это она дарила мне одно и то же, не я. И потом, я рассказывала об этом по меньшей мере миллиард раз, и людям надоело слушать меня. Так что это ничего не меняло. У всех находилось что вспомнить интересного, а значит, и рассказать, я же по-прежнему оставалась лишь безучастной слушательницей. И мне ужасно надоело слушать чужие воспоминания. Мне хотелось иметь собственные. Ясно стало, что, если ничего не делать, нечего будет и вспоминать.

Я перебрала в памяти всё интересное, что можно сделать. Украсть ключи от оранжереи у синьора Паоло, чтобы подохли все эти растительные монстры, которых он взращивал там для своих козней. Уже сделала. Не знаю когда, но сделала. И без всякого толку. Синьор Паоло взломал дверь ломом, сменил замок и сделал второй ключ, который уносил вечером домой.

Соревноваться с Ваттом, кто первый добежит до магнолии в конце сада. Каждый день. Мне ни разу не удавалось победить.

Встрять между Либеро и Фурио, чтобы поиграть с ними. Но игра не получалась. «Иди играй с кем-нибудь другим!»

Визжать. У нас это бессмысленно. В доме стоял такой грохот от ударов молотков отца и матери, что никто и не замечал моих криков.

Спрятаться где-нибудь и поджидать Марию с полным подносом тарелок и стаканов, которые она несёт, собираясь накрыть на стол, неожиданно выскочить перед нею и дико заорать, дёргая себя за волосы для пущего сценического эффекта.

Накрывать на стол вместо Марии – в качестве наказания.

Всё это сделано по меньшей мере тысячу раз.

Только одно я попробовала сделать всего раз и могла бы повторить лучше: убить животное, которое намного меньше меня и не имеет шкурки.

Я убила детёныша геккона, утопила его с помощью шланга синьора Паоло. Я нашла геккона на земле, он пытался забраться на наружную стену оранжереи, откуда, видимо, сорвался. Синьор Паоло только что вымыл стекло, оно было ещё совсем мокрое.

Геккон оказался такой крохотный и такой скользкий, что ни за что не смог бы удержаться на стекле, чтобы вернуться к матери.

Мне противны животные без шкурки или шерсти, но этот маленький геккон, должна признать, оказался очень славным. Он ничем не напоминал ящерицу – слишком мягкий и мясистый. Словно мятное желе. И едва ли не вызывал симпатию.

Поэтому поначалу я взяла шланг синьора Паоло и по пробовала при помощи струи переместить геккона вверх по стеклу. Я думала, испугавшись воды, он прыгнет вверх. Но этот дуралей свернулся клубочком на плитке возле оранжереи и замер.

Тогда я крепче зажала отверстие шланга. Струя получилась такой сильной, что отбросила геккона в угол, на стык стекла и плитки, и он стал вертеться там.

Вот тут моё доброе намерение помочь ему вернуться к матери внезапно сменилось беспощадной яростью. Я ещё крепче зажала шланг и принялась бешено обстреливать геккона.

Он перестал вертеться, струя всё сильнее подбрасывала его, и он падал, ударяясь о стекло и плитку.

Время от времени я останавливалась, давая ему передышку и надежду, будто всё закончилось. Но как только замечала, что он успокоился, – враааам! – ещё сильнее стреляла в него водой. Мне нравилось, что он отчаянно свистит.

Когда же он замолчал, я отшвырнула шланг, и он стал заливать лужайку.

Геккон лежал на спине. Живот у него оказался очень белый и гладкий. Геккон ещё дышал, но с трудом. Казалось, он кашляет. Живот вздулся, как мяч.

Неожиданно геккон дёрнулся несколько раз. Потом открыл розовый рот и, сильно содрогнувшись в последний раз, умер.

Да, может быть, снова я сделала бы всё лучше, но сохранялся риск, что удовольствие, полученное во время убийства, опять окажется много меньше сожаления, которое осталось, когда оно завершилось.

Потому что после его смерти произошло неожиданное: геккон не ожил, не стал вновь таким, как прежде, и всё закончилось.


Когда же, обессиленная, я рухнула на диван в жёлтой гостиной, где мама принимала Графиню, то была так измучена, что у меня даже не нашлось сил вспомнить, какой сегодня день. Мне больше совершенно нечего было делать. Хуже. Потому что оставались только два объяснения, и одно не лучше другого: либо действительность прекратила своё существование, либо я исчерпала ту, что имелась в моём распоряжении.

И в том, и в другом случае последствие оказалось единственным и неотвратимым – скука.

Так оно и произошло. На этом жёлтом диване я впервые в жизни начала скучать.

С одной стороны, я должна бы радоваться. Ведь я впервые совершила нечто чрезвычайно драматическое и переломное, что стоило запомнить и датировать. Но с другой стороны, я чувствовала себя настолько отвратительно, что охотно согласилась бы снова, как в младенчестве, не иметь памяти.

И это при том что, когда я говорю «скука», то не имею в виду праздность – многие нередко путают эти два понятия – и даже не предрасположение или какое-то состояние, с которым должны мириться здоровые люди, как утверждают некоторые психиатры.

Я имею в виду настоящую скуку, без всяких нюансов. Ту, что проявляется только в одной форме. Смертельной. Но при этом не в смысле окончательной смерти, торжественной и очищающей, должной, последней, а смертельной для того, кто продолжает жить.

Мой едва родившийся разум, не успев натренироваться, оказался парализованным, а значит, мёртвым внутри чего-то, что снаружи продолжало жить.

В то время я не умела писать и тем более читать, поэтому не могла найти утешение в истории Дино.

Я не знала, что страдаю точно так же, как он.

Из-за скудности окружающей меня действительности. В том смысле, если использовать его метафору, что она действовала на меня подобно слишком короткому одеялу зимней ночью: человек тянет его на ноги, и замерзает спина, подтягивает к плечам, мёрзнут ноги. Поэтому ему никак не удаётся поспать спокойно.

Моравиа говорил, что Бог, устав от скуки, создал землю, небо, воду, животных, растения, Адама и Еву; эти двое, тоже соскучившись в раю, съели запретный плод. Тогда они наскучили Богу, и он изгнал их из Эдема; Каин, которому наскучил Авель, убил его; Бог, которому опять надоели люди, разрушил мир, наслав Всемирный потоп; но и это, в свою очередь, настолько наскучило ему, что он решил вернуть прекрасные времена. И так далее – египетские царства, вавилоняне, персы, греки, римляне, которые родились от скуки и от скуки погибли. Скука язычества породила христианство; скука католицизма породила протестантизм; скука Европы привела к открытию Америки; скука феодализма вызвала Французскую революцию; скука капитализма спровоцировала русскую революцию.

Не знаю, какую чертовщину спровоцировала бы моя скука, продлись она ещё хотя бы один день. Если учесть, что после того, как, рухнув на диван в жёлтой гостиной, я не вставала с него до самого конца сентября, вполне можно предположить, что последствия моей скуки могли бы по масш табам не уступить скуке Бога.

Однако неожиданно, ни с того ни с сего, без всякого предупреждения и в последний момент, как всегда в нашем доме, однажды воскресным вечером папа и мама вручили мне красный портфельчик из блестящего пластика и сказали, что утром я пойду в школу.

* * *

1 октября 1976 года ровно в восемь часов утра я вышла из калитки в белом передничке, похожем на Мариин.

Дорога за оградой уходила и вправо, и влево. Это оказалось для меня неожиданностью.

Мария посадила меня в точно такую же машину, как у бабушки, только белую, а не фиолетовую, и включила двигатель. И мы поехали с грохотом и дребезжанием.

Дорога от дома до школы оказалась довольно длинной, минут тридцать туда и почти вдвое дольше обратно из-за дневных пробок. Мне же она казалась нескончаемой, изнурительной, хотя в то первое утро я даже не заметила, как мы доехали.

С невероятным изумлением смотрела я из окна на великое множество машин и сидящих в них людей, чего раньше ещё никогда не видела.

А у светофоров так ещё лучше. Люди, останавливавшиеся рядом с нами, чем только не занимались. Какая-то женщина об лизала зубы и потёрла их указательным пальцем, глядя в зеркало заднего обзора; мальчик, чуть постарше Либеро и Фурио, повернул что-то и стал без конца кивать головой и ритмично стучать рукой по рулю; какой-то мужчина, положив на руль чёрную кожаную сумку, залез в неё с головой, принялся вытаскивать из неё бумаги и, быстро просматривая, швырять за спину. А другие люди ничего не делали, просто смотрели, как и я, на соседние машины.

Я никогда прежде не видела столько народу и ещё долго продолжала бы радостно махать всем рукой, если бы Мария не велела мне немедленно прекратить.

Виадук на скоростной дороге был увешан рекламными щитами с разными фотографиями и рисунками. Самый большой из них изображал круглое оранжевое печенье с широкой, как у королевы красоты, перевязью, на которой было что-то написано.

Я смотрела на него, когда проезжали мимо, а потом, обернувшись, рассматривала и в заднее окно, пока оно не сделалось совсем маленьким – величиной с настоящее – и наконец исчезло.

– А что там было написано? – спросила я Марию.

Костяшки на руках Марии, держащих руль, почему-то побелели.

– Где?

– На огромном печенье.

– На каком огромном печенье?

– На круглом и оранжевом.

– Я не видела его.

– Как не видела?

– Не видела.

– Но оно было очень большое.

– Я не видела его.

Когда Мария так упиралась, настаивать было бесполезно. Лучше сменить разговор.

– Эта «Чинкуеченто» тоже бабушкина?

– Нет. Точно такая же, как бабушкина, только моя. Разве ты не заметила, что она белого цвета?

Логика у Марии была простая и безупречная.

– Во всяком случае, она подарила мне её.

– На твой день рождения?

– Нет. Просто так подарила.

– Как, просто так?

– Леда, бога ради, перестань изводить меня своими вопросами.

В это утро Мария казалась довольно раздражённой, но всё же сжалилась над моим печальным и долгим молчанием. Если не брать её за горло, она в конце концов подаст тебе руку.

– Бабушка подарила. Чтобы я ездила за покупками. И твоей матери и твоему отцу тоже подарила по машине. У каждого своя, всем хорошо.

– А какого…

– Зелёную твоему отцу, и чёрную – твоей матери.

– И где…

– В гараже, Леда, в гараже! А теперь, может, прекратишь наконец свои вопросы? Любопытство – что женщина… – Мария не смотрела на меня, она смотрела на дорогу.

Домов за окошком становилось всё больше, они делались всё выше и всё теснее прижимались друг к другу. Дорога, в свою очередь, не имея другой возможности, сужалась и юлила, стараясь хоть как-то протиснуться между ними.

– Приехали, – затормозила Мария.

И я обнаружила, что страх может даже доставить большое удовольствие.

Я была просто счастлива, что пойду в школу, хотя с ужасом думала о том, что же это такое.

– А какая она, школа? – спросила я у Марии.

– Сейчас увидишь.

Мария вышла из машины, и я последовала её примеру.

И оказалась перед высоким, длинным и белоснежным, как гипсовые слепки в мастерской моего отца, зданием. Посередине его разделяла огромная арка, похожая на распахнутый рот кита из «Пиноккио». И там роились мириады человеческих существ чуть повыше или чуть пониже меня ростом.

Это были первые подобные мне существа, каких я видела в жизни. И я смотрела на них одновременно с любопытством и гневом, точно так же, как Ватт на собак, проходивших мимо ограды нашего парка. Я не одна в этом мире, но и не единственная.

Мария почувствовала, видимо, что пора взять меня за руку. И как всегда, слишком больно сжала мою ладонь, но сейчас это только обрадовало меня, настолько, что я едва не расплакалась.

Я подняла голову и молча посмотрела на неё.

«Ты же не отпустишь меня туда, ничего не сказав, верно?» – подумала я про себя.

Мария взмахнула своими белёсыми ресницами и, дёрнув за руку, повернула меня к себе. Мама, когда хотела что-нибудь сказать, тоже ставила меня перед собой и нагибалась. Мария, однако, в отличие от неё, не наклонялась, а приседала и оказывалась лицом к лицу со мной.

– В портфельчике лежит завтрак. Когда прозвенит звонок на перемену, разверни и поешь.

Я промолчала. Не могла же она сказать мне только это. Сейчас непременно скажет ещё что-то.

– Поняла?

– Да.

Мария поднялась.

Это всё. Но, может быть, я всё преувеличила.

Через секунду после того, как Мария ушла, я поняла, что отныне и впредь лучше всего полагаться на собственную интуицию.

Школа оказалась намного больше, чем я ожидала.

Если снаружи она ещё производила какое-то впечатление, то внутри всё выглядело гораздо хуже.

Таких девочек, как я, тут собралось человек пятьдесят. Некоторые разговаривали друг с другом и смеялись, другие стояли поодиночке, как и я, замкнувшись в ужасном молчании. И хотя таких молчаливых – Без Языка – оказалось большинство, ясно было, что правы те, другие, и что они возьмут верх, если мы не начнём действовать.

Однако, если говорить обо мне, то я не в силах была шевельнуть даже пальцем ноги. Счастье ещё, что в этот день в школу пришли только ученики первых классов. Если бы я столкнулась тут со всеми другими школьниками, думаю, просто потеряла бы сознание. Я по смотрела на свой белый передник, точно такой же, как у других, и немного успокоилась.

Трижды громко прозвенел звонок, и чей-то голос произнёс:

– Девочки! Постройтесь в линейку, пожалуйста.

Вестибюль оказался настолько просторным, что мы, все пятьдесят, смогли встать в один ряд.

Вот тогда и появилась она, Мать-настоятельница, чьё имя мы так никогда и не узнали. Мать-настоятельница и есть Мать-настоятельница, точка. Громадная, как синьор Паоло, она возвышалась на первой ступеньке лестницы, поднимавшейся за нею. По бокам стояли две монахини, которые по отдельности выглядели бы вполне нормально, но сейчас походили на огромные руки Матери-настоятельницы, свисающие вдоль её гигантского туловища.

За этой чёрной троицей на лестнице веером располагались другие монахини Колледжа. Все со строгими лицами и с одинаковыми тонкими поджатыми губами, шептавшими молитву.

Что все они в каких-то странных, чёрных, до пола сутанах и с такими же чёрными длинными покрывалами на голове, спускавшимися на спину, не очень удивило меня. Накануне вечером папа и мама объяснили, что в школе будут учительницы, после чего я всю ночь пыталась представить себе их. И оттого, что я не спала, а ломала голову, воображение нарисовало мне куда более страшные картины, чем увиденное теперь. А кроме того, мы ведь тоже все в одинаковых белых передниках; так что виделась своя логика в том, что и монахини одеты одинаково в чёрное.

– Добро пожаловать в Колледж Верующих.

Наступила тишина.

– Я – Мать-настоятельница и руковожу этим Колледжем тридцать лет. Рядом со мной сестра Анджелика, – Правая Рука перекрестилась и склонила голову, – и сестра Бенедетта, – Левая Рука перекрестилась и склонила голову, – ваши учительницы.

Более подготовленные к подобной новости девочки похлопали в ладоши. Я и другие спустя мгновение последовали их примеру.

– Спасибо, спасибо, девочки, а теперь тихо.

Наступила тишина.

– Вас разделят на два класса. Те, чьи имена сейчас перечислю, составят класс «А», по моему вызову подойдут к сестре Анджелике и встанут парами. Все остальные составят класс «Б», подойдут к сестре Бенедетте и тоже встанут парами. Всё ясно? Повторяю последний раз. Те, чьи имена назову, подойдут к сестре Анджелике, те, кого не назову, подойдут к сестре Бенедетте. Все девочки поняли?

Я присоединилась к общему хору «да», надеясь, что и в самом деле поняла.

Мать-настоятельница принялась называть имена и фамилии, и первые девочки шагнули вперёд, как солдатики из песочного теста. Вот и хорошо, по крайней мере, последую их примеру.

Я вся превратилась в слух, но чем больше старалась, тем меньше понимала хоть что-то. Очевидно, усиленное внимание приводит к тому же результату, что и чрезмерная рассеянность. Когда я напрягла все остальные свои чувства, то разобрала только, что Мать-настоятельница произносит имена Викторий, Марий, Камилл и Беатриче.

Меня никто не назвал. Я и оставшиеся двадцать четыре девочки переглянулась, дабы набраться храбрости, и подошли к сестре Бенедетте.


Я осталась довольна, что оказалась в классе «Б». У нас имелось небольшое преимущество перед классом «А». Они не знали наших имён, и если бы захотели узнать, пришлось бы спросить. Мы же в этом не нуждались.

У меня сразу же, ещё в вестибюле Колледжа, сложилось впечатление, будто смысл игры в том, чтобы знать больше других. И мы, из класса «Б», уже знали на целых двадцать четыре имени больше.

Чтобы понять, сколь ничтожно это преимущество, а точнее, что оно ровным счётом ничего не стоит, понадобилось добрых пять лет. Ни одна из девочек класса «А» никогда не заговорит с девочкой из класса «Б», и наоборот.


Вслед за сестрой Бенедеттой мы поднялись по лестнице, выбрав себе пару по росту, как она попросила. Дер жать за руку человека одинакового с тобой роста оказалось удивительно приятно – немного тревожно, но в то же время неожиданно легко и свободно. Одно дело, когда тебя держат за руку, опущенную вдоль тела, и совсем другое, когда её всё время тянут вверх.

– Меня зовут Ноэми, – очень тихо шепнула, прикрыв рукой рот, моя спутница в этой процессии.

– А меня – Леда.

На последней ступеньке лестницы Колледжа Верующих, благодаря нашему почти одинаковому росту, я крепче сжала руку той, кто станет моей лучшей в жизни подругой.


Всё так же благодаря нашему росту – метр и десять сантиметров – мы оказались с ней за одной партой в первом ряду.

Я никогда не встречалась прежде с ровесницами, и оказалось, наш одинаковый возраст имеет значение – я похожа на них. А что он, тем не менее, никак не гарантирует хотя бы отдалённого сходства, я начала понимать очень скоро.

И только я начала радоваться, что школа такая замечательная, как мир, что называется, рухнул на меня. Нет, не сразу, а мучительно медленно, но неумолимо, как всё, что может себе позволить происходить без всякой спешки.

Началось всё с утренней молитвы.

Усадив самых высоких девочек в последний ряд, сестра Бенедетта заняла место за кафедрой и сказала:

– Хорошо, девочки, а теперь, прежде чем начнём урок, поблагодарим все вместе Господа. Отче наш, Иже еси на небесех!..

Вокруг меня зазвучал хор, к которому присоединилась и Ноэми.

– …да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя…

Я обернулась и посмотрела назад. Так и думала. Все остальные знали, что следует говорить, и произносили слова так же уверенно, как я повторяла синьору Паоло названия чудовищных созданий в оранжерее.

– …яко на небеси и на земли…

И хотя я ещё понятия не имела о том, что такое демократия, всё же быстро сообразила, что одна против двадцати четырёх проиграю. Это был не лучший способ усидеть на стуле маленького кукольного парламента. Но что я могла сделать?

– … хлеб наш насущный даждь нам днесь …

Я могла лишь открывать рот и подхватывать окончания услышанных слов.

– … остави … нам … олги … ша … яко… же … мы … вляем … жником нашим…

Слов я знала очень много, мои родители всегда употребляли самые разные слова, даже когда повторяли одно и то же. Моя интуиция помогала мне разгадывать простенькие кроссворды, но не годилась для первой парты.

Сестра Бенедетта, старательно скандируя слоги, и особенно те, которых мне не хватало, поднялась и подошла ко мне.

– … и-не-вве-ди-нас-во-и-ску-ше-ни-е-но-из-ба-ви-нас-от-лу-ка-ва-го….

Она положила руки на мою парту, наклонилась и уставилась на меня, открыв рот, словно собиралась проглотить.

– А-минь!

Воцарилась тишина, и я вздохнула.

– Стесняемся, значит, юная синьорина? – поинтересовалась сестра Бенедетта.

В этот момент я не в силах была произнести ни «да» ни «нет». Я просто не представляла, что нужно ответить. Наверное, Мария привезла меня не в ту школу, куда надо.

– Так что же, юная синьорина?

– Я… синьора…

– Синьора?

– Синьооооора?

– Я ошиблась?

– Как тебя зовут, юная синьорина?

Наверное, мне тоже следовало назвать её «юной синьориной». Но не хотелось обижать, и я произнесла «синьора» только из вежливости.

– Леда.

– Хорошо, Леда, после перемены одна прочитаешь «Отче наш».

В классе послышалось лёгкое гудение. Видимо, такое требование – выступить соло – означает что-то очень нехорошее. Конечно, здесь не театр и уж, конечно, не то, что дома, где я всегда могла показать, как хорошо научилась чему-то, а потом мне говорили: «Молодец, Леда, в следующий раз сделаешь это сама» – и угощали чем-нибудь очень вкусным.

Нет, у меня сложилось чёткое представление, что в школе сольное выступление имеет совершенно противоположный смысл.

Сестра Бенедетта не разозлилась, и я, хотя так и не смогла никогда полюбить её, осталась ей благодарна за это.

Она легко, но ощутимо ущипнула меня за щёку и улыбнулась.

– А теперь сделаем перекличку.

Я облегчённо вздохнула. Со временем я, конечно, поняла бы, что это неуместно.

Сестра Бенедетта начала вызывать по именам. Услышав своё имя, девочка вставала – её голова, словно гриб, поднималась над другими – и произносила: «Здесь».

Мария оказалась совершенно права. Любопытство – что женщина… Как только называлось новое имя, все сразу же оборачивались посмотреть на ту, которая отвечала. Никто не мог удержаться от любопытства. Всем нам хотелось знать, как она выглядит и что собой представляет. Поэтому вполне логично, что все повернулись и ко мне, когда сестра Бенедетта назвала моё имя. Я ожидала этого. В алфавитном списке я стояла последней, и это лишь увеличило внимание ко мне, что оказалось неожиданностью.

– Леда Ротко.

Я встала и сказала «Здесь», и класс тотчас отозвался эхом: «Ах!» и «Ох!», чего другим не досталось. Хотя это и показалось мне невероятным, но логика всё же подсказывала, что даже имя моё здесь выглядит неуместным.

Мне было весьма не по себе, но должна признать: я даже отдалённо представить себе не могла, что же такого страшного я способна совершить. Если в жёлтой гостиной я опасалась, что мой едва включившийся в работу разум вот-вот атрофируется, то всё же не сомневалась: пока тело моё недвижно, голова готовится к олимпиадам.

– Тише, девочки…

Воцарилась тишина.

Сестра Бенедетта оказалась лучше Графини. Она предусмотрела будущее и дала все необходимые ответы, чтобы мои одноклассницы посмотрели на меня спокойно.

– Вам следует знать, что папа Леды приехал из России. Поэтому у Леды такая странная фамилия. Папа Леды – скульптор. Когда немного подрастёте, попросим маэстро Ротко показать свои работы… Что скажете, дети?

– Дааааааа.

Странная? А почему моя фамилия должна быть странной? И потом, с чего она взяла, что можно попросить моего отца впустить двадцать четыре незнакомых человека в его мастерскую, если он никогда не пускает туда чужих людей, тем более детей?

Но самое главное, почему остальным девочкам достаточно было произнести «Здесь», и на том всё кончалось, а по моему поводу потребовались такие объяснения? Я ещё ничего такого не сделала, а уже понадобилось столько оправданий.

Утро прошло гладко до самой перемены, и я расслабилась.

В течение двух часов сестра Бенедетта требовала от каждой из нас, чтобы мы представлялись и рассказывали о своей семье. Всё в том же алфавитном порядке.

Поскольку в списке я последняя, то смогла услышать рассказы всех одноклассниц и успокоиться – со мной всё хорошо. Рассказав о своей семье, я ничем не буду отличаться от них. Мама, папа, два брата, домработница, собака, дом, сад. Не считая некоторых различий в числе или качестве обслуживающего персонала, братьев и животных, все мы жили примерно в одинаковых условиях.

Я отлично вписывалась в норму. Мне и в голову не приходило, что это удивительное ощущение сопричастности к школьному сообществу необычайно шатко, хуже того – необоснованно.

Впечатление это сложилось лишь потому, что, едва я закончила свой рассказ, прозвенел звонок и никто из девочек не успел задать мне вопросов или прокомментировать мои ответы.

Сестра Бенедетта сказала, что началась перемена, и я, успокоившись, даже почувствовала себя в силах раздавать советы:

– Теперь возьми портфельчик, открой его и съешь завтрак. Ноэми согласно кивнула в ответ.

Ноэми – самая лучшая девочка здесь, это ясно с первого взгляда. И всё же она выглядела такой же поникшей и растерянной, как и я, когда подумала, что меня привезли не в ту школу.

Да, я так думала, потому что теперь, рассказав о своей семье, я совершенно переменила суждение: ясно же, что нахожусь там, где нужно.

А что через несколько минут опять, в который уже раз, поменяю своё мнение, этого я знать не могла.

Как только сестра Бенедетта выпустила нас в огромнейший парк и предоставила свободу под присмотром сестры Миртиллы, которая должна была следить, чтобы с нами ничего не случилось, я обнаружила, что, откусывая своё яблоко, стою в окружении упакованных завтраков.

Что Ноэми рядом, ещё ничего не значило. Не слышно было даже её дыхания.

– Почему твои родители такие старые? – начала самая высокая девочка.

В силу своего физического превосходства она оказалась главной и словно узаконила допрос, после чего остальные долго не раздумывали.

– Почему не знаешь Отче наш?

– Почему у твоих братьев такие странные имена?

– Почему они уже учатся в лицее?

– Почему сегодня утром в школу тебя привезла не мама? А она у тебя вообще-то есть?

– Почему не ешь на завтрак печенье на солоде марки Туччи?

– Почему твой папа не работает?

– Почему ты назвала сестру Бенедетту синьорой?

Если бы я могла поменяться местами с яблоком, которое надкусывала, или спрятаться в нём, я согласилась бы всю жизнь накрывать на стол вместо Марии. Надеяться, что Ноэми скажет что-нибудь, было уж совсем нелепо.

Высказалась зато Людовика. Кроме Ноэми, она оказалась единственной, чьё имя я запомнила.

Это была самая красивая девочка не только из нас двадцати пяти, но из всех пятидесяти и, как я потом убедилась, из двухсот пятидесяти учениц. Она была так хороша, что в свои шесть лет выглядела красивее десятилетних девочек.

Людовика стояла по ту сторону круга и ничего не ела. Её не раскрытый ещё портфельчик лежал на гальке. Если оценить обе странности – её «ничего» и моё яблоко, – то, скорее всего, это она должна была бы оказаться в центре круга, а не я. Но никто из девочек почему-то ни слова не сказал ей. Мне же стоило лишь поднять на неё глаза и увидеть, как она хороша, чтобы понять причину.

Когда человек настолько красив, что тебе хочется снова и снова смотреть на него, чтобы запомнить его облик, когда он намного красивее того, что ты в силах удержать в своей памяти, значит, он может делать всё что угодно. Даже ничего не есть на перемене.

Презирая толпу, не имевшую к ней никакого отношения, Людовика прошла сквозь ограду из инквизиторских завтраков и встала рядом со мной. Посмотрев в лицо каждой из одноклассниц, она строго приказала:

– Уходите.

Ограда мигом разомкнулась и растворилась. Первой поспешила удалиться самая высокая и крупная девочка. Либеро и Фурио всегда говорили: чемпион мира в тяжёлом весе сразу понимает, когда перед ним оказывается человек лёгкого веса, который может его нокаутировать.

Всё равно не очень понятно. Чтобы стать настолько же высокой, насколько красива Людовика, этой большой девочке нужно было бы вырасти ещё метров на десять. По меньшей мере.

– Спасибо, – сказала я, выражая Людовике всю благодарность, какой преисполнилась.

Людовика остановилась передо мной и с превосходством, приводящим в трепет, спокойно приказала:

– Прочитай Аве Мария.

Я растерялась. Не этого я ожидала от моей блистательной спасительницы.

– Я так и думала… – улыбнулась она.

Людовика стала медленно обходить меня, оглядывая с ног до головы и наоборот и при этом сильно вытягивая ступни в балетных туфельках из белого шевро.

– Прочитай мне Ангел Божий, – предложила она, немного подумав. – Славься, Царица?

Только один шанс из миллиона был за то, что она шутит, но я ухватилась за него, подобно моему отцу – он привязывал себя к камню, над которым трудился, стоя на крохотном выступе с дрожащими от напряжения ногами, – и улыбнулась ей.

Людовика остановилась передо мной. Ноги вытянуты в струнку, а ступни так развёрнуты в разные стороны, что, казалось, их неудачно привинтили к пяткам.

Несмотря на странные положения, которые принимало её тело, в движениях Людовики оказалось столько изящества, что ей достаточно было лишь поднять руку, чтобы совершенно загипнотизировать меня.

– Если скажу тебе «Хвала Господу Иисусу Христу», что ответишь?

– Дасвятитсяимяего, – машинально и бесстыдно повторила я слова, которые, едва попав в Колледж, уже много раз слышала от сестёр.

– Ммм…

Если бы меня не трясло от волнения, Людовика, возможно, и не заметила бы, что я схитрила.

– Ладно, это не в счёт. Ты слышала, что говорят сёстры.

Она даже умна оказалась. Красива и умна. Когда же стану красивой и умной я?

– А если я велю тебе…

На какой-то миг я смогла задаться вопросом, отчего позволяю ей так обращаться с собой, и даже едва не взбунтовалась. Потому что она красива – таков был ответ, который мог парализовать меня на всю жизнь. И в таком случае бабушка должна была бы объяснить мне, что красота – это абсолютная власть, а не абсолютное состояние. Если ты красива, это не означает, что ты всё, но это значит, что ты можешь всё. Неплохая разница. Более того, чертовская.

Никто не должен был бы становиться красивым, я хочу сказать – чертовски красивым – до восемнадцати лет. Помещать такую красоту в начальные классы Колледжа – всё равно что провозгласить императором или монархом шестилетнего ребёнка. Учитывая исторический опыт, подобного, по крайней мере, лучше было бы избегать.

– … во имя Отца, Сына?..

– … и Святого Духа.

– Я не тебя спрашиваю!

Ноэми, шагнувшая вперёд, тотчас отступила и повесила нос.

– Ну же, Леда Ротко!

Я не думала, что можно до такой степени утратить дар речи. И решила изобразить полное достоинства молчание.

– Перекрестись!

Я скрестила пальцы, направила их в сторону Людовики, будто изгоняя дьявола, и поняла всю высокопарность своего жеста.

– Моя мама сказала мне, что вы атеисты.

Ноэми посмотрела на меня. Она тоже понятия не имела, что означает это слово.

– Моя мама знакома с твоим папой.

Выходит, Людовика устроила весь этот небольшой спектакль, чтобы сообщить мне, что её мама – подруга моего отца?

– Она знакома и с твоей мамой.

И даже с мамой.

Выходит, мы с Людовикой тоже в каком-то смысле уже подруги. Я снова попыталась улыбнуться ей.

– Моя мама сказала, что вы не верите в Бога.

Ноэми, в отличие от меня, с Богом была знакома очень хорошо. Она шарахнулась от меня так, будто я толкнула её. Я же, напротив, стояла словно каменная скульптура.

– Моя мама сказала, что я не должна разговаривать с тобой.

Сделав пируэт на кончиках пальцев, она удалилась вольной походкой, светлые волнистые волосы колыхались на спине.

Своё «спасибо» я вполне могла бы оставить при себе.

Ноэми подняла яблоко, покатившееся следом за Людовикой, и сунула мне в руку.

– Это правда, что ты не веришь в Бога? – спросила она, опустив глаза.

Впервые за весь день мне тоже наконец удалось задать вопрос. Подумать только, ведь если послушать Марию, так я слишком часто делала это.

– А кто такой Бог?

Ноэми подняла на меня глаза и слегка вздрогнула:

– Как это – кто такой Бог?

– Ну да. Кто такой Бог?

– Но не спрашивают, кто такой Бог!

– Почему?

– Потому что Бог – это… Бог!

– А…

Мы помолчали.

– Так кто же он всё-таки? – снова попыталась выяснить я.

Ноэми немного подумала.

– Не знаю. Но верю в него. А ты?

Я тоже немного подумала.

– Не знаю.

– Подумай как следует.

Я подумала.

– Не знаю.

Ноэми смирилась:

– Ладно. Но завтра скажешь. Иначе я тоже, наверное, не смогу с тобой разговаривать.

Час от часу не легче.

Удастся ли мне за один день познакомиться с этим Богом? Насколько я поняла, он жил где-то очень далеко. Я не знала где, но уж точно ещё дальше дедушки и бабушки.

– Почему ты осталась со мной, а не ушла с остальными? – спросила я Ноэми, немного подумав.

– Потому что боюсь их.

Мне, конечно, куда приятнее было бы услышать другое: осталась, потому что я славная, милая, весёлая или хотя бы «не так боюсь, как их», даже просто «не знаю почему».

Конечно, меня огорчил такой подход: она всего лишь не боялась меня. А это означало, что Ноэми – трусиха. И я тоже. Кого ещё мог не бояться трусливый человек, как не другого такого же труса?

Но мне некогда было придираться к мелочам, я решила примириться с таким ответом и поблагодарила её.

– Я тоже не боюсь тебя, Ноэми.

Прозвенел первый звонок. Перемена окончилась. Сестра Бенедетта чётко и ясно объяснила нам, что после первого звонка у нас есть ещё пять минут, чтобы вернуться в класс. После второго звонка мы все должны стоять за нашими партами.

Хотя я и не знала точно, сколько это – пять минут, но понимала, что очень мало. И уж точно недостаточно, чтобы выучить молитву Отче наш.

Будучи трусихой, я поступила, как в детстве, когда оказывалась в безвыходном положении: не в силах заплакать, я до предела задержала дыхание и упала без сознания.

* * *

Мой первый день в школе оказался очень недолгим. В Колледже Верующих занятия начинались в половине девятого и заканчивались в половине пятого. А я уже в одиннадцать вернулась домой. Если не считать тридцати минут на дорогу, то я пробыла в школе всего два часа. Рекорд, которым можно гордиться.

Я просидела дома целую неделю. После того, как обняла у калитки маму, температура у меня подскочила до сорока.

Пришёл врач, который не обнаружил ни простуды, ни кашля, ни особых симптомов, вообще ни единого признака какого-либо заболевания, но тем не менее я болела.

Повышенная температура, которая держалась ещё несколько дней, служила единственным способом, каким моё тело могло защитить того абстрактного жильца, что появился в нём с недавних пор и в данный момент оказался в довольно трудном положении.

Уже на следующее утро, по правде говоря, я чувствовала себя лучше. Спускаясь по лестнице в кухню, чтобы позавтракать, я услышала, как разговаривают у камина мама и Мария.

К сожалению, папу в это время, видимо, особенно переполняло творческое вдохновение, потому что грохот от его молотка стоял во всём доме. Я плохо слышала разговор, но смысл его всё-таки поняла.

Когда Мария везла меня из школы домой, она сказала, что не ожидала от меня подобного поведения. Стыдно устраивать такую сцену, словно я – грудной младенец.

– Ты же обещала, что больше не будешь вести себя так, выходит, твоё слово ничего не стоит… Пустые обещания! – заключила она, и мне стало ещё хуже. Я ведь никому не собиралась сделать ничего дурного, я только хотела, чтобы не делали плохого мне.

Конечно, я знала, что мама всегда в ужас приходит, когда я падаю в обморок. Поэтому я давно перестала прибегать к нему, хоть он и служил самым действенным средством добиться своего. И в тот день применила, не по думав.

В ту минуту, в панике, мне и в голову не пришло, что где-то очень далеко от школы, занятая своими делами, может быть даже слушая в гостиной запись Мадам Баттерфляй, мама может разволноваться.

– Я не подумала об этом, Мария, – уточнила я, когда она остановила машину в аллее у гаража.

– Плохо, – ответила она. – Всегда нужно думать, прежде чем делаешь что-то.

До приезда домой она больше не разговаривала со мной, поэтому у меня не нашлось возможности переубедить её.

И всё же, сидя на ступеньке лестницы и уткнув голову между балясинами, я слышала, как она сказала маме, что я ещё очень большой молодец, если всё обошлось только обмороком. Потому что это же чистое безумие – без всякой подготовки выставить ребёнка за калитку, а уж определить девочку в школу к монахиням – вообще сумасшествие. Ничего мне не объяснив предварительно. И если у вас самый большой сад в городе – это ещё не повод, чтобы отправить в религиозный Колледж девочку, которая даже понятия не имеет, кто такой Бог. Проводить целые дни на воздухе в моём возрасте – это очень важно, кто бы спорил, как похвально и то, что мой отец не пожелал объяснить мне, во что верить, а во что нет.

– В самом деле, в самом деле, – говорила она. – Однако… Свобода тоже должна быть ограничена, чтобы ею располагать.

Разговор несколько усложнился, и мама отняла руки от лица.

– Леда ведь могла умереть… – произнесла она.

– Да ладно… Будет вам, синьора!

– И в этом была бы виновата только я…

– Синьора, прекратите наконец… Сейчас у нас проблемы посерьёзнее!

Мама тяжело вздохнула.

– Сколько раз я вам говорила? Кому суждено сломать шею, тот найдёт тёмную лестницу.

– Да, ты права, Мария.

– Ну вот и слава богу. Не будем преувеличивать. Град ещё не означает неурожай.

Мария если уж начинала, то могла говорить без конца, а мне во что бы то ни стало требовалось немедленно выяснить одну вещь. Ещё со вчерашнего дня мучил меня этот вопрос.

– Мама… – позвала я из-за балясин.

Она подняла голову, и лицо её осветила улыбка, она подошла к лестнице, и наши глаза оказались на одном уровне.

– Вы с папой старые? – наконец спросила я.

Мама растерялась и даже как-то выпрямилась, стоя внизу.

Мы так и смотрели друг на друга. Глаза в глаза. Очень серьёзно.

Потом Мария недовольно фыркнула и вновь принялась яростно махать своей метёлкой.

– Тебе в школе это сказали, да? – спросила она.

Я молча кивнула.

– Не сомневаюсь. Мне тоже так говорили.

Я надеялась получить какое-то толковое объяснение, но и представить себе не могла, что оно окажется таким, какое я услышала.

– Я – последний ребёнок в семье. У меня было ещё семь братьев. Первый на двадцать лет старше меня.

Я не понимала, при чём тут эта история про братьев. Но под конец её рассказа кое-что для меня всё-таки прояснилось.

Мои родители не старые. Просто у них имелись ещё и другие дети, которые родились на десять лет раньше меня.

Я с облегчением вздохнула и широко улыбнулась Марии и маме. Плохо, конечно, если Мария сказала неправду и мои родители в самом деле старые, но в любом случае это уже не моя вина. Виноваты Либеро и Фурио.

* * *

Время, которое я провела дома, а не в школе, заполнилось множеством событий. Невысокая температура, ещё державшаяся, не создавала мне проблем. Разве что я ощущала некоторую слабость, впрочем приятную, и тепло, которое словно окутывало и вроде бы притупляло чувства.

Я стала чуть слабее слышать, поменьше разговаривать и немного хуже видеть. Словно плавала в чём-то. Всё казалось мне более мягким и сглаженным, будто по ночам кто-то специально шлифовал острые углы. Поэтому, когда мне сказали, что Бог – это не человек, а Бог, и всё тут, впечатление от такого объяснения оказалось не сильнее, чем взрыв бомбы для глухого.

Права Ноэми.

Бог был, и всё тут. Если ты верила, что он существует, – значит существует. А не верила – значит, его нет. Если верила, что существует, – он помогал тебе. А не верила – он занимался своими делами. Справедливо.

Бабушка верила в Бога, по-своему, но верила; отец совершенно не верил в подобные вещи. Мама верила, когда была маленькой, из-за бабушки, но сейчас больше не верила, из-за моего отца. Либеро и Фурио – тоже мне! Мария верила, но не доверяла. Ватту не разрешалось верить.

Сёстры в Колледже так сильно верили в Бога, что повенчались с ним, как мама с папой. Только сделали это в церкви, а мои родители – в мэрии. Мэрия – это церковь, где нет цветов и музыки и где венчают бесплатно.

Вот так и проходили дни. Я спрашивала, и все отвечали мне и объясняли. По очереди, на диване у камина. Каждый по-своему.

Отец, вытирая руки тряпкой, когда выходил из своей мастерской и поднимался наверх, в спальню.

Бабушка, сидя у каминного экрана, – профиль освещён жёлтым пламенем.

Мария, опершись на ручку огромной метлы или размахивая разноцветной метёлочкой из перьев.

Только мама ничего не говорила. Она приносила мне апельсиновый сок и, ожидая, пока выпью его, гладила по голове.

В течение недели я собрала достаточно сведений, необходимых, чтобы выжить в Колледже Верующих. Помимо того, что я узнала, кто такой Бог, что делают и о чём думают сёстры, что создание скульптуры – это работа и почему девочки не ели яблоки на завтрак, я отлично научилась креститься и читать Отче наш, Аве Мария, Славься, Царица, Ангел Божий. Этому меня научила бабушка, постепенно, день за днём.

Хотя бабушка, бесспорно, самый пожилой человек в нашей семье, она оказалась единственной, кто любое дело совершал, словно впервые в жизни. С ней мне всегда бывало невероятно весело, и никакого труда не составляло выучить молитвы. Она обучила меня им так же, как рассказывала по вечерам, когда оставалась у нас ужинать, историю Мадам Баттерфляй.

Хотя мне и сказали, что Бог есть, говорить тут больше не о чем, и что не имеет никакого значения, как он выглядит, всё же, заучивая наизусть молитвы, мне хотелось знать, худой он или толстый, высокий или низкорослый, светлые у него волосы или тёмные. Не так уж и многое меня интересовало, но хотелось бы знать, по крайней мере, носил ли он шляпу или нет.

Монархическое представление о Боге и всех остальных из его окружения, какое преподала мне бабушка, увлекло меня, подобно истории Пинкертона и Чио-Чио-сан. После обеда я забиралась на стул возле окна и высматривала бабушкину машину на аллее у гаража, сколько бы времени ни приходилось ждать.

Стоило бабушке напомнить мне, что Бог – это царь, Мадонна – царица, а Иисус – принц, как у меня, словно у верноподданного, тотчас рождалось в душе настоятельное желание обожать их. Эта история так взволновала меня, что даже захотелось на какой-то момент поступить подобно монахиням, – обвенчаться с Принцем.

Я почувствовала себя немного виноватой из-за того, что плохо подумала о Боге.

По счастью, если он и в самом деле такой, как рассказывала бабушка, он не придаст этому значения. Я оправдала и родителей, о которых так плохо думала, возвращаясь в машине в то утро из школы.

Идея отправить меня в Колледж Верующих – не наказание. Почему они это сделали, я, по правде говоря, так и не поняла, зато мне стало ясно, что существуют какие-то различия, как между красками, и что я сама могу решить, что мне больше нравится.

Понимание, что не следует пугаться, если в школе кто-то поступает иначе, чем у меня дома папа, мама, Либеро и Фурио, бабушка и Мария, принесло мне большое облегчение. А научившись отлично читать Отче наш, я окончательно выздоровела.


В субботу вечером бабушка осталась у нас на ужин. Когда он закончился и Мария убрала со стола, бабушка по ставила стулья в ряд, как в партере, а меня поместила на стол, так что я оказалась словно на сцене.

Кроме Либеро и Фурио, дравшихся наверху, все заняли свои места. Прежде чем сесть, бабушка взяла половник и, держа его, словно микрофон, сказала хорошо поставленным голосом:

– Дамы и господа, добрый вечер. Считаю за честь представить вам героиню сегодняшнего вечера, очень талантливую актрису, которая исполнит для вас на этой престижной сцене Отче наш. Дамы и господа… Лееееда Роткооооо!

Все зааплодировали. Мария громче всех.

Когда, затаив дыхание, я попросила Господа оставить нам долги наши и, протянув руки, обратилась к публике: «Яко же и мы оставляем должником нашим», мама прослезилась.

Когда я произнесла «Аминь!», партер поднялся и стоя зааплодировал мне. Огромный успех.

Людовика умрёт от зависти после моего сольного выступления.

Я ещё покажу ей, кто из нас атеистка.


В ту ночь мне даже ни разу не приснилось, будто я стою в красном переднике в кругу одноклассниц с белыми передниками, а за ними возвышаются сёстры со своими чёрными покрывалами на головах.

В ту ночь я спала спокойно. Когда проснулась, мама открыла окна и измерила мне температуру. Она оказалась совершенно нормальная – тридцать шесть и шесть.

* * *

В понедельник утром ровно в восемь часов я вышла за калитку в своём белом передничке до колен. Мне ужасно не терпелось выступить в классе с сольным прочтением молитвы.

Пока ехали, я безостановочно повторяла вслух Отче наш и делала бы это всю дорогу до самого Колледжа, но Мария так рявкнула: «Хватит же наконец, Леда!», что обернулись даже те водители машин, остановившиеся вместе с нами у светофора, у которых были закрыты окна. После чего я продолжала читать молитву уже про себя, молча, лишь повторяя жесты, какие делала в субботу, стоя на столе. Я не отвлеклась даже для того, чтобы спросить Марию, что же написано на огромном оранжевом печенье над виадуком.

Я чувствовала, что готова сразиться с любым врагом и одолеть его. Единственное, что меня вдруг встревожило, когда Мария остановила машину у Колледжа, это вещь, которая находилась в портфельчике из красного пластика, лежавшем у меня на коленях.

Я вышла из машины и притворилась, будто просто забыла его на сиденье. Мария догнала меня и взяла за руку, чтобы проводить к самой пасти кита.

Мы уже подошли почти к его усам, как вдруг Мария остановилась и велела подождать. Я увидела, что она возвращается к машине, открывает дверцу и что-то достаёт оттуда.

Нечего было надеяться, что это не мой портфельчик. Сунув мне его в одну руку и потянув вперёд за другую, она сухо, даже не взглянув на меня, произнесла:

– На всякую беду страху не напасёшься.

Я согласно кивнула. Я подожду.


Как только Мария оставила меня с моим портфельчиком в вестибюле, из-за угла появилась и бросилась ко мне Ноэми. Она обняла меня так приветливо, что я спросила её, как она поживает и что с нею случилось за минувшую неделю, хотя по логике должно быть наоборот.

– Все выбрали себе сердечных подруг, – с волнением сообщила она и перевела дыхание.

Я тупо посмотрела на неё, не очень понимая, о чём речь.

– Но я ожидала тебя.

– Спасибо. Очень мило с твоей стороны.

Ноэми опустила глаза и подвигала пальцами ног, белое шевро её туфелек зашевелилось.

– По правде говоря… я спросила Людовику, не хочет ли она быть моей сердечной подругой… Но только потому, что тебя не было… Она оказалась единственной, кто остался без подруги, как и я…

Мне всё это показалось вполне нормальным.

– Но она сказала, что не нуждается в сердечной по друге.

– Вот как?

– Нет. Ей никто не нужен.

Я почувствовала острую зависть. Мне тоже захотелось ни в ком не нуждаться. Я решила, что это очень славно.

– Ну и что? – продолжала Ноэми. – Скажи, хочешь быть моей сердечной подругой?

Мне ужасно хотелось ответить ей, что я тоже ни в ком не нуждаюсь, но я всё-таки догадывалась, что иметь подругу стоит. Рано или поздно найду для неё другой достойный ответ.

– Да.

Ноэми подняла на меня глаза, глядя совсем как Ватт, когда держишь над его носом гренку с гусиным паштетом.

– Тогда ты должна сказать мне об этом сейчас.

Я перестала понимать её. Ведь я только что согласилась.

Свободный (итал.) – Здесь и далее примеч. переводчика.
Яростный (итал.).
Пятьсот (итал.).
Геккон – ящерица, глаза большие с вертикальными зрачками, лишь немногие экземпляры превышают в длину 30 см. Самый мелкий длиной всего 33 мм при массе около 1 г.
Главный персонаж романа Альберто Моравиа «Скука».
В Италии учебный год начинается 1 октября.
Главные персонажи оперы Джакомо Пуччини «Мадам Баттерфляй».