ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

III. В таборе

Между тем Тимош с Ганжою, Смольчугом и перебежчиком были уже далеко в степи; они без передышки проскакали двадцать верст. Наконец Ганжа придержал коня и, обращаясь к своим спутникам, сказал:

– Надо поберечь коней! Погони за нами не будет.

Тимош беспокойно задвигался в седле.

– Кони добрые, диду! Отчего бы нам не скакать еще?

Ганжа с усмешкой посмотрел на него.

– Чего торопишься? Или боишься, что отец передумает? Отпустил, так уж не воротит.

Мальчик смутился и вспыхнул. Он не привык лгать, а сегодня утром обманул дида. Он не спал всю ночь, дождался, когда на рассвете казаки тихонько вышли из корчмы, как змея, проскользнул между тучным телом отца и стеною, прокрался на улицу и уверил дида, что отец отпустил его с ними. Дид не смел войти в корчму, боясь разбудить остальных казаков.

– Побожись, – сказал он ему.

Тимош побожился, и дид ему поверил. В ту минуту он даже не задумался, очень уж ему хотелось в степь; но теперь этот тяжкий грех камнем лежал на его душе; он каждую минуту оглядывался назад, ему чудился топот лошадиных копыт, виделся взбешенный грозный отец, и рука невольно передергивала уздечку.

Дорога между тем все более углублялась в степь. Днепр едва виднелся на горизонте темною, узкою змейкою. Только под вечер показался вдали казацкий табор.

Перебежчик остановился.

– Ну, панове казаки, дело мое сделано, – сказал он, – давайте мне деньги и отпустите меня на все четыре стороны, а я второй раз не хочу надевать себе петлю на шею.

Ганжа отсчитал условленную плату, казак пришпорил коня – через минуту его и след простыл. Путники же наши поскакали к табору, где их не особенно дружелюбно встретил сторожевой казак; он покосился на одежду Ганжи и Смольчуга и крикнул:

– Чего вам нужно, вражьи дети! Сворачивайте-ка подобру-поздорову: нам королевских холопей не надо!

– Были мы королевскими, да что было, то прошло, – спокойно отвечал Ганжа. – А ты, братику, не серчай! Доложи пану атаману, что старый Ганжа его хочет видеть.

Казак неохотно повернул коня, доскакал до четырехугольника, образовавшегося из возов, скрепленных цепями, и крикнул другому сторожевому:

– Поезжай до атамана! Хочет его видеть Ганжа; пускать ли его или нет?

В ожидании ответа прошло добрых четверть часа. Вернувшийся казак привез разрешение впустить; всадники въехали в четырехугольник, заполненный палатками. Это была Сечь в миниатюре. Посреди табора возвышалась большая турецкая палатка из дорогой материи.

Ганжа приподнял полу палатки и вошел в нее со своими спутниками. Сулима полулежал на большой атласной подушке, поджав под себя ноги и куря трубку. Тонкие черты синевато-бледного лица с легким оттенком золотистого загара, правильный, немного крючковатый нос, большие черные глаза с длинными ресницами, черные, как смоль, усы, гибкий стан и узенькая, слишком маленькая для мужчины рука, все говорило, что этот человек родился не под запорожским солнцем. Подле него, тоже на подушке, сидел другой человек, представлявший совершенную противоположность. Громадного роста, некрасивый, загорелый, с узкими блестящими глазами и длинным, начинавшим уже блестеть проседью, чубом, он казался выкованным из железа сказочным богатырем. Перед обоими стоял горшок с дымящеюся саламатою, которую они по очереди черпали ложками.

Ганжа и Смольчуг пожали обоим руки. Тимош стоял в стороне и с любопытством рассматривал атамана. Ему было страшно: атамана не обманешь, не уверишь его, что отец добровольно его отпустил; он насквозь видит: лучше признаться, будь что будет.

– Здоровы будьте, панове! – сказал Ганжа с низким поклоном.

– Здоров будь и ты, старый товарищ! – ласково кивнув головою, ответил Сулима.

– Каким тебя ветром к нам занесло? Ты, я вижу, в королевскую епанчу нарядился.

– Что же, друже! Епанча не кожа, можно ее и с плеч содрать, если прикажешь.

– А зачем мне тебе приказывать? У нас и своих довольно, – полушутливо, полусерьезно отрезал атаман. – Служи королю да получай жалованье, если только его тебе станут платить, а мы сами себе послужим: всякому свое. Мы нынче столько за один налет у турок выудили, сколько вам у вашего короля и в десять лет не выслужить. Так, что ли, Павлюга? – обратился он к своему товарищу.

Тот с самодовольною улыбкою кивнул головой в знак согласия и опять принялся за трубку.

Тимош с жадным любопытством взглянул на некрасивого казака. Так вот он, Павлюк Баюн, или Полурус, о котором он наслышался столько всяких рассказов. Вот он, этот богатырь, которому нипочем согнуть подкову, вырвать из земли дерево с корнем или кожу с мясом из бока у разъяренного быка! Тимош даже немного попятился было к выходу.

– А это что за хлопец? – спросил Сулима, кивнув головой на Тимоша.

– Гей, Тимош! Ты что же прячешься? – засмеялся Ганжа, подведя упиравшегося мальчика к атаману. – Это, братику, будущий вояка, сын Хмельницкого Богдана; отец его отпустил с нами.

– Неправда это, неправда, неправда! – почти с рыданием крикнул мальчик, закрыв лицо руками.

– Фу, цур тебя возьми! – с досадою крикнул Ганжа, – разве я вру, что ли? С ума ты спятил?

– Неправда, диду! Не сердись, диду! Обманул я тебя, – рыдал мальчик, упав на колени.

Пан атаман и Баюн разинули рты от удивления и молча смотрели, что будет дальше.

– Казни меня, пан атаман! – вскрикнул мальчик. – Я солгал, я обманул старого доброго дида; я и Богу солгал! Повесь меня, я не стою ничего больше!

Сулима улыбнулся.

– Ну, если всех таких хлопцев за их грехи вешать, то, пожалуй, и веревок не хватит, – заметил он.

Саженный богатырь встал со своего места, тихо подошел к мальчику и осторожно приподнял его с полу. В маленьких карих глазах его засветилось столько ласки и доброты, некрасивое лицо так оживилось, что Тимош невольно приободрился и даже осмелился взглянуть на страшного казака. В громадной фигуре Павлюка вместе с непомерной силой уживалась почти женская мягкость и любовь ко всему слабому, беззащитному. Несмотря на свои боевые подвиги, Павлюк мог заинтересоваться упавшей из гнезда птичкой, мог бережно укачивать дитя в люльке и растить щенят, котят, за что ему немало доставалось в Сечи от других казаков.

– Полно, сынку! – утешал он Тимоша, посадив его к себе на колени и гладя его по голове своею мощною рукою. – Не убивайся, а расскажи лучше, в чем дело. Нет такого греха на свете, которого нельзя было бы простить.

Тимош, удерживая рыдания, рассказал, как он обманул Ганжу и уехал с ним помимо воли отца. Павлюк с задумчивою улыбкою слушал горячую речь мальчика, а Ганжа сердито нахмурился и немилосердно теребил свой чуб.

– Ишь ведь, бисов сын! Будет мне теперь от пана сотника за твои проказы! Куда я теперь с тобою денусь? Да еще, чего доброго, он и сам сюда нагрянет за нами. Тогда, пожалуй, и дело наше из-за тебя не выгорит.

Быстрый, проницательный взор Сулимы, как молния, скользнул по добродушному лицу Ганжи и снова потупился.

Павлюк поднял Тимоша, как перышко, на руку, подошел к старику, потрепал его по плечу и сказал:

– Ну, полно, друже! Не сердись на хлопца. Видишь, он и то сам не свой. Бываем и мы грешны с тобой, старина, хотя нам Бог и больше разума дал, чем ему.

Ганжа смущенно почесал чуб: ему вспомнились слова сотника, укорявшего его в детском упрямстве, и он ласковее глянул на Тимоша, протягивавшего к нему руки со смущенной улыбкой.

– Уж добре, добре! – проговорил он, поцеловав его. – Я сам, старый дурень, виноват, что взбаламутил твою голову рассказами о казаках и их подвигах.

Павлюк осторожно спустил мальчика на пол, точно боялся раздавить его, хотя Тимош был далеко не из нежных и хрупких: коренастый, здорового сложения, ширококостный, с круглым лицом и сильными упругими мускулами, он казался гораздо старше своих лет.

– Утро вечера мудренее, друзья! – сказал Сулима. – А теперь присаживайтесь к нам; небось устали, проголодались. Я сейчас велю еще принести саламаты.

Он хлопнул два раза в ладоши и молча показал вошедшему казаку на горшок с едой. Тот быстро удалился, и через минуту горячее, дымящееся кушанье стояло перед гостями.

Все отвязали от поясов ложки и стали ужинать.

Тимоша скоро уложили спать, а взрослые долго еще о чем-то совещались и спорили и только на рассвете прилегли отдохнуть.