ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

V

– Вот что, господин Протасов, – начал Прохор. – Скажите откровенно, что замышляют рабочие мои? Что-то носится в воздухе, а что – не могу понять...

Говоря так, Прохор отлично все понимал и видел, но ему интересно, что ответит инженер.

Протасов некоторое время помолчал, как бы набирая сил к тяжелому объяснению с владельцем. Потом сбросил пенсне и подслеповато прищурился на Прохора.

– Начать с того, Прохор Петрович, что, как вам известно, угол падения равен углу отражения. Проще: как аукнется – так и откликнется.

– Ну-с?.. – Прохор ходил по кабинету башни, за ним, шаг в шаг, – поджарый волк.

– Логика, здравый смысл говорит за то, что всякое предприятие может быть сильным только при условии, если рабочий заинтересован в прибылях. Или в крайнем случае обеспечен настолько, что может существовать по-человечески.

– А так как ничего этого у меня нет, – прервал его Прохор, – так как я эксплуататор и, в ваших глазах, подлец, то мои предприятия должны рушиться?

– Если хотите, да.

– Но почему ж они вот уже десяток лет стоят и крепнут?

– Стоят и крепнут? – Протасов улыбнулся уголком губ и выпустил из ноздрей и рта целую охапку табачного дыма. – Прошлой осенью мы облюбовали для поделок огромный, крепкий, в три обхвата, кедр. По тайге пронесся ураган. Все деревья уцелели, а этот кедр рухнул. Мы потом дивились: совершенно здоровый с виду, а в середине – сплошная труха. Вот вам...

– Понимаю, – с неприязнью сказал Прохор. – Понимаю... Но пока что я бури ниоткуда не жду.

– Политический барометр показывает обратное.

Прохор остановился, волк тоже остановился и лизнул руку хозяина.

– Да, насчет барометра... Вообще насчет политики. Скажите, Андрей Андреич, откуда у рабочих появляются разные сволочные брошюрки?

– А именно? – И Протасов надел пенсне.

– Что же, вы ни одной не видели будто бы?

– Нет, не видел.

– А вот они! – И Прохор, открыв шкаф, швырнул к ногам Протасова кучу разлетевшихся по полу брошюрок. – Вот они!

– Вот они!.. – радостно вскрикнул и внезапно появившийся пристав. Пыхтя, придерживая шашку и елико возможно вобрав брюхо, он едва пролез бочком в узкую дверь. – А я-то вас ищу... А они оба вот где, под облаками.

Прохор с торопливостью поднимал брошюрки, совал их обратно в шкаф. Инженер Протасов смутился, покраснел.

– Итак, Андрей Андреич, – дипломатично сказал ему Прохор, – большое вам спасибо за работу... Я очень доволен вашей распорядительностью. Место для мельницы выбрано вами превосходное. До свиданья, голубчик, идите, я скоро на работе буду сам.

Протасов встал, взял портфель.

– Одну минутку-с! – отдышавшись от крутого подъема на башню, проговорил пристав. – Андрей Андреич, ваше высокоблагородие! Хе-хе-хе-с! – И он с грубой фамильярностью потрепал инженера Протасова по плечу.

– Пожалуйста, без жестов, – брезгливо отстранился тот. – Что вам угодно? Короче. Мне некогда.

– Не торопитесь, не торопитесь, дружочек мой. – И пристав грузно сел на кушетку.

Протасов тоже сел и сбросил пенсне.

– Среди рабочих появились во множестве разные красненькие агитационные брошюрки, прокламации, воззвание партии социал-демократов этих самих...

– Какие брошюрки? Какие воззвания?

– А вот-с, пожалуйте! – Пристав достал из кармана парочку брошюрок, кряхтя, поднялся, подошел к шкафу, протянул руку, чтоб открыть его. – А вот и еще...

Но волк скакнул передними лапами на грудь пристава и, лязгнув зубами, хамкнул ему в лицо.

– Пшел прочь! – ударил Прохор волка.

Пристав, набычившись, тупо, исподлобья повел взглядом по волку, по Протасову, по Прохору.

– При чем же тут я? – спросил Протасов.

– Да. При чем же тут Андрей Андреич? – подхватил и Прохор.

Пристав и Прохор посверкали друг в друга глазами. Пристав мазнул ладонью по пушистым, вразлет усам и, подмигнув Протасову, сказал:

– Сегодня ночью мною арестован техник Матвеев.

Протасов вскочил, брови его изогнулись.

– Что вы сделали! – крикнул он. – Техник Матвеев на регуляционных речных работах. Без него как без рук... Разве можно с такой рекой шутить? И за что, за что? На каком основании?

– На основании закона.

Прохор нажал кнопку телефона и дрожащим баском сказал приставу:

– Вот что, Федор Степаныч, вы свой закон пока в сторонку... Сейчас же распорядитесь освободить Матвеева... Идите к телефону... Алло, алло!..

– Но я ж не могу... Вы понимаете, не могу я.

– А я требую. Что ж, вы хотите мне на пятьдесят тысяч убытку наделать?

– Но вы ж, Прохор Петрович, подрываете мой престиж. Вы рубите сук, на котором...

– Я вас прошу сейчас же освободить Матвеева... Вот телефон. Андрей Андреич, до свиданья! Оставьте нас двоих.

Протасов вышел, Прохор захлопнул за ним дверь.

Пристав стоял растопыркой, разинув рот.

– Федор, – сказал ему Прохор. – Ты штучки свои оставь. Я не препятствую тебе производить обыски, арестовывать... Напротив! Но – только с моего согласия. У меня все работники на перечете, каждый мне нужен, как колесо в механизме. Рабочих можешь хватать сколько влезет. Но пока у нас горячая работа, Матвеев должен быть выпущен. После можешь взять и постращать. Но раз и навсегда запомни, Федор, – голос Прохора зазвучал властно, повелительно. – Раз и навсегда запомни: инженер Протасов должен быть вне всяких подозрений.

– Но...

– Без глупых «но», раз тебе это говорит Прохор Громов. Он мне нужен, он – башка, он – душа дела. Понял? И – ни слова.

Пристав нагло, жирно засмеялся, сотрясая брюхо.

– Быть посему, быть посему, – говорил он, преодолевая непонятный Прохору смех.

Лежавший на медвежьей шкуре волк нет-нет да и зарычит на пристава, и оскалит пасть, и хамкнет.

– А я эту твою волчью собачку когда-нибудь тюкну вот из этого, – потряс пристав револьвером. – Не нравится она мне...

– Да и ты ей – тоже.

Прохор позвонил в контору.

– Бухгалтер? Что, не приходил к вам такой лохматый мужик? Звать Филипп Шкворень? Пегобородый такой? Ежели придет, в разговоры с ним не вступать, а немедленно направить ко мне. Я на башне.

Глаза пристава завиляли. Он насторожил оба уха. Дыхание стало неспокойным, прерывистым: спирало в груди.

– Это старатель, хищник? – сказал пристав. – Я его тоже встретил вчера.

– Он хороший кузнец. Хочу подлечить его маленько – пьяница он, – потом возьму на службу.

Пристав испытующе посмотрел в глаза Прохора, встал, заторопился.

– Ну, я пошел... Впрочем... Мне бы деньжат...

– Нету.

– То есть как это? Мне до зарезу...

– Этакой ты негодяй! Мне надоело это... Слушай, садись, Федор, поговорим...

– После... Некогда. Гони пятьсот, пока больше не попросил.

– Убирайся к черту! Ступай вон!

Пристав выкатил глаза, запыхтел и сердито ударил каблук в каблук.

– Сма-а-три, молодчик!.. – погрозил он пальцем и захохотал, его усы в деланном смехе взлетели концами выше ушей, глазки спрятались, красные щеки жирно, по-злому, дрожали. Вдруг глаза вынырнули, округлились, остекленели, рот зашипел, как у змеи: – Прохор Петрович!

Прохор отбросил кресло, сжал кулаки, шагнул к приставу. Волк тоже вскочил, щетиня шерсть.

Пристав задом допятился до двери, открыл дверь каблуком, просунул зад с брюхом в проход на лестницу и сладенькой фистулой проблеял из полутьмы:

– А мы с Наденькой надумали, Прохор Петрович, новый домочек строить.

Дверь захлопнулась.

– Мерзавец! – тихо сказал Прохор и вздохнул. Его лоб покрылся холодным потом, пожелтевшая от гнева кожа на висках стала отходить. Он огладил вилявшего хвостом волка, бросил ему кусок сахару и позвонил домой.


– Настя, накрывай на стол! Барин обедать не придет, – распорядилась хозяйка.

Сегодня приглашены к обеду Иннокентий Филатыч, учительница Катерина Львовна и отец Александр. Но священник запоздал, – сели без него в той же малой столовой.

С утра прикочевали в резиденцию на сотне оленей тунгусы. Они расположились стойбищем в версте отсюда. С дарами из сохатиных, беличьих, лисьих шкур человек с десяток из них направились к церкви. Церковь на замке. Открыто боковое окно в алтарь, для вентиляции. Тунгусы походили кругом, с сожалением почмокали губами: заперто.

Старик Сенкича сказал молодому Ваське:

– Пихай меня в самый зад, в окно лазить будем.

Вот старик и в алтаре. Залезли и остальные, кроме Васьки.

– Эй, друг, швыряй пушнина сюда!

Васька прошвырял в окно все шкуры и сам залез. Тунгусы покрестились на престол, отворили царские врата и вволокли шкуры в просторное помещение для молящихся. Отыскали в иконостасе образ Николы-чудотворца и к подножию его сложили жертву. А тридцать беличьих и одну лисью шкурки положили отдельно.

– Это батьке отцу Александру, священнику-попу, – сказал старик.

Меж тем Васька взломал ящик со свечами, выбрал десяток самых толстых, поставил в подсвечник перед образом Николы и зажег. Кстати он раскурил и трубку. Но старик крикнул: «Геть!» – выхватил из его рта трубку, бросил на пол и ударил Ваську по затылку. Васька в обиде замигал, засюсюкал что-то, потом быстро побежал в алтарь.

Тунгусы молились, почесываясь и вздыхая. Баба с девчонкой сели на пол, спиной к образу, и рассматривали, причмокивая, весь в золотых звездах синий потолок.

Васька вынес дымящееся кадило, подал старику, сказал:

– На, штучка три цепочка, махай. Знаешь?

– Мало-мало знаю, – сказал старик Сенкича и стал кадить, кланяться образу, что-то выкрикивать невнятное и петь во весь голос, как в тайге: – Ого-го-го-гой!! Микола-матушка-а-а!..

Все встали на колени и заплакали.

А потемневший Никола хоть по-строгому, но улыбался тунгусам. Васька же, оглаживая возле клироса золотые крылья херувима, удивлялся вслух:

– Один голов, крылья... То ли птица, то ли кто?..

Старик Сенкича затряс головой – седая сплетенная коса его задрыгала, как хвост, – зажмурил узкие гноящиеся глазки и, скривив безусый морщинистый рот, закричал неистово:

– Э-ге-ге-ге-гей!! Бог-матушка, цариц небесный батюшка!..

– Стойте, нечестивые, стойте!

Тунгусы оглянулись на голос вошедшего в храм священника, кадило из рук Сенкичи упало. Мужчины со страху надели шапки.

– Как вы проникли в Божий дом! Через алтарь! Нечестивые, вы осквернили церковь, опоганили...

– Какой опоганили, что ты? Врал твоя! – сказал Сенкича. – Это дым... вон от этинькой махалки... Что ты, батька, отец Лександра, священник-поп.

Батюшка горько улыбнулся, всех благословил и, крестясь, стал благоговейно закрывать царские врата.

– Вот жертва Миколе, вот жертва тебе. – И Сенкича встряхнул ногой лежавшие на амвоне шкурки.

– Неразумный! – с ласковой укоризной сказал священник. – Ежели это жертва мне, отнеси ее в мой дом.

– Нет, – отрицательно потряс Сенкича головой. – Нет, батюшка-отец-священник-поп. Мы притащили жертва Богу, мы сказали ему: «Это отдавай, Бог, батюшке-попу». Вот, батька, бери от Бога сам, а мы тебе не тащим. Пускай Бог подаст тебе... Мы – не надо.

Эта простая мудрость тронула священника. Он улыбнулся и сказал:

– Ах, какие вы чистые сердцем дети! Но, милый мой... Ведь вот русский, когда мне надо кушать, приносит пищу ко мне в дом. Например, вышло у моей коровушки сено, – хозяйка Громова прислала целый воз. А по-вашему, что же? По-вашему, и воз сена нужно сюда тащить, в церковь, Богу. А уж Бог мне даст, и я должен буду отсюда везти на себе домой. Так, что ли?

– Так, так, – закивали тунгусы. – Правильно твоя-моя толкует... Шибко ладно.

– Да ведь воз-то не пролезет в дверь! – воскликнул священник, крепясь от смеха.

– Пошто не пролезет, – сказал Сенкича, вынимая трубку и кисет. – Делай самый большущий дверь, пропрут. Хошь кого пропрут... Верно!

Отец Александр громко засмеялся, всплеснул по-молодому, как крыльями, руками и обнял старика.

– Добрый ты, умный ты, хороший ты... Ах! Что ж вы в шапках, снимите скорей шапки, грех – в шапках!

Все обнажили головы – грех так грех, – Сенкича тоже снял шапку, вставил трубку в зубы и чиркнул спичку.

– Что ты! – притопнул ногой священник.

– Ково? – недоумевал тунгус.

– Эвот ково, – подвернулся Васька; он вырвал из зубов Сенкичи трубку и швырнул.

– Тьфу ты! – плюнул растерявшийся Сенкича. – Забыл совсем маленько.

Священник поговорил с ними, опять благословил, вывел из церкви и пошел к Громовым. Он всю дорогу улыбался и с улыбкой сел за званый стол.

– Представьте, какое странное событие, – начал он. – Представьте, открываю церковь – и что ж я вижу? С десяток тунгусов, этих удивительных, чистых сердцем детей природы.

Его рассказ был выслушан внимательно и весело. Задорней всех смеялся Иннокентий Филатыч, хотя этому очень мешали ему только что вставленные дантистом челюсти с зубами. Видимо, недавно приехавший дантист был не из важных: зубы получились лошадиного размера, они выпирали вперед, и новый их владетель никак не мог сомкнуть губ. Лицо его стало удлиненным, карикатурным, неузнаваемым. И выговор был косноязычен, неприятно смешон.

– То есть прямо беда! Либо зубы подпилить надо на вершок, либо губы надставить, – посмеивался Иннокентий Филатыч над собою. А когда он надкусил пирог с морковью, верхняя челюсть застряла в пироге и упала на пол.

Катерина Львовна, Кэтти, молодая, кончившая институт учительница, схватилась за Нину Яковлевну и откровенно захохотала.

Отец Александр нарочито сугубо углубился в поглощение ухи. Иннокентий же Филатыч нагнулся, закряхтел и, купая бороду в ухе, ошаривал под ногами.

– Вот она, окаянная, вот, – шамкал он. – Правильно сказано: «Зубы грешников сокрушу...» Ох, грехи, грехи!.. – Он отвернулся, как тигр, разинул пасть и благополучно вставил челюсть.

– Так вот я и говорю, – продолжал священник. – Какая высокая мудрость, какая глубина понятия у этих дикарей, стоящих на грани человека и животного!..

Отец Александр любил строить свою речь точно, округленно, как по книге. Природный пафос нередко звучал в его словах даже в обычном разговоре. Это давало ему повод считать себя «милостью Божией» оратором, и он гордился своим даром говорить. Он имел привычку засовывать руки в рукава рясы, откидывать прямой свой корпус и щурить на слушателей серые, умные, в рыжеватых ресницах глаза. Со всеми он говорил хотя и искренне, но с чувством явного своего превосходства. В разговоре же с инженером Протасовым – с этим вольтерьянцем, социалистом и безбожником – он всегда робел.

– Вы только представьте: они, эти тунгусы, не желают давать мне свою помощь в руки, чтоб этим не оскорбить меня. Они дают не человеку, а Богу, человек же должен их жертву взять у Бога, чтобы чувствовать благодарность одновременно и к Господу и к человеку. Тонко? – И он обвел всех прищуренными глазами. – Не то у нас, у русских. Вот пойдет священник по приходу с святым крестом, и суют ему бабы пятаки. Ведь больно, ведь стыдно, ведь руку жгут огнем эти деньги! А священник – человек: есть, пить хочет.

– Ну, уж кому-кому, а вам-то, батюшка, жаловаться грех... – простучал зубами Иннокентий Филатыч.

– Я и не жалуюсь, я и не жалуюсь, – смиренно ответил священник и принял на тарелку вторую долю пирога.

– А я знаю, о ком вы скучаете, барышня, – подмигнул Иннокентий Филатыч учительнице.

– О ком же?

– Об Андрее Андреиче, наверно-с, о господине Протасове-с.

Катерина Львовна вспыхнула, пожала плечами и скользом взглянула на хозяйку.

– Нисколько... С чего вы взяли?

– Женишок-с...

Хозяйка тоже чуть покосилась на девушку.

– Не зевайте, барышня! Лучшего супруга не найти! – воскликнул Иннокентий Филатыч с таким ражем и так встряхнул бородатой головой, что верхняя его челюсть снова попыталась выскочить, но он ловко подхватил ее рукой. – Харрош женишок, хорош женишок! – не унимался веселый старец.

– Нельзя ли другую тему, – дрогнула голосом хозяйка и резко постучала в тарелку ножом: – Настя, утку!

Отец Александр пристально взглянул в лицо хозяйки. Лицо ее по-прежнему приветливо, как будто и бесстрастно, но в глазах досадная тревога, скорбь. Катерина Львовна почувствовала неловкость, оборвала улыбку; она в смущении глядела вниз, кончики ушей горели.

Чтоб прервать молчание, отец Александр сказал:

– Приглашаю вас всех завтра в полдень на мою беседу с тунгусами. Тема – первоначальное понятие о Боге. Помимо всего прочего, будет интересно и в этнографическом отношении... Для вас в особенности, Катерина Львовна... Вы никогда не видали тунгусов?

– Андрей Андреич пришли! – крикнула Настя и поставила на стол блюдо с уткой.

Обе женщины враз вынули пуховочки и трепетными пальцами стали оправлять прически.


Филька Шкворень переночевал в тайге, у костра, с рабочими. Утром выкупался, высушил на солнышке дырявые онучи и пошагал в громовский поселок. Хозяйка харчевни сварила ему щей, он наелся, спросил, как пройти на резиденцию, в контору, взвалил на спину кожаную торбу и пошел.

Солнышко катилось к вечеру. Бродягу на улице догнала цыганка.

– Стой, счастливый!

На ее лицо низко приспущена зеленая, в разводах шаль, глаз не видно. Старая или молодая – не понять. Юбчонка грязная, ноги босы, но белы, как булки.

– Филипп Шкворень – ты?

– Я.

– Вот от хозяина письмо... Отойдем в проулок, не ори...

– От какого хозяина?

– От Громова, Прохора Петровича.

– Я неграмотный. Читай!

Цыганка вскрыла розовый с голубым ободком конверт, вынула письмо, освободила глаза от шали – лицо молодое, смуглое, серьги звякнули в ушах.

– Вот слушай, добрый человек, удалец счастливый.

Сели на завалинку. Цыганка шепотком прочла:

«В контору не заходи. Иди с цыганкой к кривой сосне, она сведет тебя. Приду лично, как стемнеет».

Цыганка поглядела на этого страшного человека, помолчала.

– А ты кто сама-то?

– Я цыганка, на посылках у него. Верная слуга его. Верней меня нет на свете.

– Как же он, чертова ноздря, говорил – в контору... Распроязви его, черта, дурака...

– Остынь, счастливый, не серчай... Золото хозяину запрещено принимать в открытую. Идем.

Зверючья таежная тропинка завела их в глушь.

Бродяга впереди, цыганка сзади. Темновато было.

– А вдруг я зарежу тебя... Неужели не боишься?

– Нет, счастливый, не боюсь. Я завороженная...

– Я вот такую же, как ты, лонись5 зарезал. Золото пытала слямзить... Ну, я ей вот этот самый ножичек в горло и... тово... Язви ее!..

– А вот и сосна заповедная, – сказала цыганка, прислушалась: тихо, глухо, тайга прощалась маковкой с закатным солнцем. Внизу, меж стволами, прохладные вставали сумерки.

Упругий седоватый мох распластался по земле, как одеяло. Прогалысинка шагов двадцать в поперечнике, посередине – кривая, о трех стволах, сосна. Она мертва – ее убила молния: небесный меч огня ссек кудрявую верхушку, расщепил, обжег стволы и развеял лучину во все стороны.

– Вот тут... – Цыганка села в моховой ковер.

Бродяга постоял, подумал, осмотрелся и тоже сел, сказав:

– Нет, ты, язви тебя, отчаянная. А как я, по силе возможности, учну целовать тебя да приголубливать?

Цыганка громко, резко всхохотала и пересела подальше от бродяги.

– Мы, вольные цыганки, к этому очень даже привычные... Только дорого берем... Золотишка-то много у тебя?

– Хватит... Вот иди ко мне в жены... Ты, язва, мягкая, пригожая... А я, можно сказать, богач... Бороду долой, добрую сряду заведу, дамочка-цыганочка... Иэх ты, язва! Стрель тя в пятку... Патока!

Цыганка передернула плечами, засмеялась, вынула колоду карт, раскинула зыбучим веером по мохнатому ковру, сказала:

– Эк, карты соловецкие, мысли молодецкие! Вот какая карта ляжет, так и быть... Эх, и зацелую тебя, счастливый, умом от счастья тронешься, весь свет забудешь! Эх, красивые твои глаза, заграничные!.. На, гляди!..

Ноздри бродяги раздувались. Кровь заходила в нем, глаза блестели.

– А ежели песни... Можешь петь?

– Могу. А ты?

– Когда выпивши, ору и я.

– А хочешь выпить?

– Дура... Колдовка, что ли, ты?.. Где взять?

– А вот...

Цыганка достала из-под шали припечатанную сотку коньяку и подала бродяге.

Тот скусил печать, шлепнул посудой по ладошке, отмерил ногтем половину:

– Будь здорова, милашечка моя, – отпил и подал остальное ей. – Кушай во славу, ангел... Окати душеньку цыганскую... Кха!

– Нет, я не впотребляю... Кушайте до самого денышка. А как выкушаете, костер разведем, целоваться станем... И вся-то ноченька, до зари до зорюшки, будет наша... Пей, счастливый, заграничные твои глаза... Вот и карта – глянь, глянь-ка, – на крестовую даму король прилег!

Бродяга, влив в рот, долго не глотал коньяк: ох, и жжет, ох, и тешит душу!

– Кха! Спасибо...

Он уставился взглядом в карты: верно – король и дама в обнимку прохлаждаются. Прочие же карты то встанут, то прилягут, то встанут, то прилягут.

– Колдовство какое, – бродяга протер глаза и по-сердитому глянул на цыганку.

– Что ж ты на меня глазыньки свои пялишь? – шумнула цыганка резким голосом. – Нешто не узнал?.. Это я – вольная цыганка, прихехеничка твоя, зазноба...

– Сгинь! Чур нас... Чур! – промямлил бродяга, едва ворочая пудовым языком... Он сидел в наклон, как большая пучеглазая жаба, уперев кулаками в мох. Седовласый моховой ковер раскачивался все шибче. Бродяга повалился на бок – сердцу приятно, сон долит.

– Глазыньки твои помутились, головушка на подушечку легла... Спи, счастливый, спи...

Она приникла к лицу бродяги, торопливыми пальцами его веко приподняла, воззрилась в закатившийся под лоб мутный глаз, встала, выхватила из-под шали пистолет и в воздух – раз!

– Грр-ро-о-о-ом... – прошептал бродяга.

На выстрел кто-то к цыганке подошел.

5. Лонись – в прошлом году.