ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

4

О пленении Зарубина-Чики и освобождении Уфы никто в Берде не знал.

Емельян Иваныч прискакал в Берду в полночь и тотчас приказал сменить с постов и караулов всех солдат и крестьян, а вместо них поставить яицких казаков, как более опытных в сторожевой службе.

Пикетчики немало дивились тому, что их сменяют казаками, и, толпами возвращаясь в Берду, переговаривались между собою:

– Что такое, братцы? Ночь глухая, а они тут... Чего-то не тае... Неспроста.

Их начальники, к которым они обращались за разъяснением, тоже ничего не могли ответить, они и сами удивлялись непонятному распоряжению.

А над Бердой и над всем Оренбургским краем нависло темное небо в крупных весенних звездах. Вся природа была скована сном. Спали Пугачев, Рейнсдорп, Хлопуша, Фатьма, Падуров, Шванвич, даже спали горластые петухи, и только лишь совы с огненными глазами бодрствовали по лесным трущобам, да незамерзающий теплый ручеек журчал в овраге.

Впрочем, кроме стражи да пикетов при дорогах, не спали еще двое: Григорий Бородин и коллежский асессор Струков. Этот почтенный старичок, или, как звали его в Берде, «чиновная ярыжка», какими-то темными путями первый пронюхал о несчастии под Татищевой крепостью. Как хищная лиса, он прокрался в землянку, где жили бежавшие с ним из Сызрани четверо дворовых людей помещика Хворова. Впрочем, теперь в землянке только трое, а четвертый – лакей, ловкий парень Васька, несколько дней тому назад по приказу «чиновной ярыжки» ускакал в Ставрополь, к агенту французской разведки де Вальсу, бывшему управляющему псковской вотчиной графа Ягужинского. Васька повез тайное известие о том, что мятежники дважды штурмовали Яицкую крепость, дважды вели подкопы под крепостной вал, взорвали церковь, но никакого успеха не имели; и что сам Пугачев женился на простой казачке Яицкого городка, девке Устинье Кузнецовой.

– Теперича твой черед, Вахромеев, – потирая руки и покашливая, сказал «чиновная ярыжка», обращаясь к бритому барскому егерю с хитрыми глазами. – Бери-ка ты в дорогу всякого кусу: баранины, рыбы, пшена, да скачи немедля к де Вальсу. Пока ночь, сведешь себе двух лошадей, башкирцы дрыхнут. Ну, парень, не мешкай, одевайся, одевайся живчиком!

Нора была вырыта в полугоре, земляные стены укреплены бревнами, еловыми ветвями; глинобитная небольшая печка еще не остыла, горела масляная «жировушка». Было мрачно, грязно, неуютно. Пока Вахромеев обувался, асессор, заглядывая через очки в бумагу, говорил ему:

– Запоминай!.. Толкуй де Вальсу: пугачевская толпа, численностью до десяти тысяч человек, вдрызг разбита под Татищевой крепостью. Численностью до десяти тысяч... Слышишь? Войсками руководствовал князь Голицын, ему помогал генерал Мансуров. Оба военачальника шествуют сюда, на выручку Оренбурга. Прибежавший в Берду Пугачев завтра же должен убираться отсель, куда глаза глядят. Но бежать ему затруднительно, ибо он окружен верными правительственными войсками. Есть некая надежда, что его схватят атаманы и предадут властям. Имею сведения, что Зарубин-Чика, рекомый «граф Чернышев», под Уфой побит подполковником Михельсоном. Слышишь? Подполковником Михельсоном... Тщусь сей слух проверить – дай Бог, чтоб сие было не ложно. С гонцом Вахромеевым ожидаю от вас, господин де Вальс, договоренного жалованья как мне, коллежскому асессору Струкову, так и моим четверым ребятам, вперед за два месяца, да на разную смазь нужным людишкам, – то есть всего не менее, как триста рублей серебром. Прошу сие исполнить неукоснительно. Впредь мы будем полезны, ибо события обещают быть зело любопытными.

Струков прочитал бумагу дважды, велел Вахромееву сказанное повторить на память.

– Ну, ладно. Правильно. Соображенья у тебя достаточно. А в случае чего эту бумажку подавись, да сожри! Иначе так и так башку с тебя снимут – и бунтовщики, и военный разъезд какой-нибудь.

Вахромеев взял бумажку, скатал ее в трубочку, зашил в шапку.

– На обратном пути заедешь в Сызрань, к Ивану Иванычу, передашь вот эту цыдулю. И деньги такожде возьмешь от него, сколь прошу.

– Ладно, – сказал Вахромеев, натягивая на плечи полушубок. – А где мне тебя, Нил Нилыч, искать прикажешь?

– А ты догадлив, – ответил чиновник, – вопросил правильно. Ежели меня здесь не дозришь, стукнись к попу Сидору, он скажет, в кою сторону ушел Пугачев. Другой человек – в Каргале, татарин Махмет Беков. Он такожде вестен будет. Да навряд ли мы далеко-то уйдем. Дней через восемь тебя в обрат ждать буду.

Вахромеев покряхтел, покрестился, сказал:

– Ну, прощевайте, Нил Нилыч. Прощевайте, братцы! – Поклонился он чиновнику и двум сидевшим на нарах полусонным товарищам, нахлобучил шапку, заткнул нагайку за кушак и вышел.

Чиновник повалился на его еще не остывшее место – спать.

На другой день уже возвратился из своей поездки к де Вальсу Васька. Пока он ехал обратно, шифрованное сообщение де Вальса, согласно донесению «чиновной ярыжки» о событиях в Яицком городке, уже было вручено в Питере французскому послу, и вскоре секретной почтой эти сведения очутятся в Париже.

Польская и немецкая разведки тоже имели своих агентов в лице немногих, живших при пугачевской армии польских конфедератов. Все эти три тайные агентуры вели свое дело столь скрытно, что ни одна из них не подозревала о существовании других разведок в стане Пугачева.

Старик Струков действовал весьма умело. Он пил мало или вовсе не пил, но прикидывался пьяницей; сумел проникнуть в Военную коллегию и вот уже больше месяца, войдя в доверие Шигаева, знал все, что в коллегии, а равным образом и в доме Пугачева происходит. Его в свое время подкупил де Вальс и направил в саму гущу народного движения.

Пока «чиновная ярыжка» вел переговоры с Вахромеевым, в избу Максима Шигаева постучали. Он не вдруг проснулся. Его разбудила хозяйка избы. Он встал, вздул свет в масляной лампе, накинул на плечи бухарский халат, впустил Григория Бородина.

– А, Гриша! – воскликнул удивленный Шигаев. – Да откуда это ты, живая душа? Ночь ведь...

– Ночь, Максим Григорьич, это верно, – каким-то загадочным, с придыханием, голосом сказал Бородин и запер дверь на крюк.

Шигаев жил, как монах, – один, в чистой половине, через сени от хозяев. Семейство оставил он в Яицком городке.

Волнуясь, Бородин поведал полковнику о поражении пугачевцев у крепости Татищевой.

– Ай, беда, беда!.. Ай, беда, беда! – всплескивая руками, причмокивая, крутил головой Шигаев; его вдруг охватило душевное смятенье, робость. Он опустился на скамью, положил локти на стол, стиснул ладонями голову и, закрыв глаза, сидел в молчании с минуту, затем спросил: – А сам-то где? Цел ли?

– А чего ему подеется... С нами прискакал... – Григорий Бородин был толстощекий, белобрысый, бритый детина лет тридцати. – Давай-ка по душам, Максим Григорьич... Чевой-то не вовсе по нраву мне... Как бы не тово, не этово... Ой, маху дадим, пропадем тогды!.. Всю кашу из нашей утробы повытрясут...

– Ну-у-у... Малодушнай!..

– Супротив генералов нам не выдюжить, Григорьич... У нас еще головы не с того боку затесаны.

– Выдюжим!.. Бивали мы и генералов. Вон Кар едва ноги уволок. Дело, Гриша, в людях да пушках, а не в генералах.

Шигаев говорил вдумчиво, старался успокоить Бородина. Тот вел свою линию, под конец стал сердиться и собрался уходить. На прощанье Бородин тихо, чтоб никто не мог подслушать, сказал:

– Я лажу уехать в Оренбург. Может, возворочусь, а может, и там останусь. А вам, атаманы, советовал бы связать его. По всем видимостям, он не природный, а подставной.

– Будет тебе брякать-то! Он, батюшка, доподлинный! – Ну, там доподлинный ли, нет ли, а головы наши все едино повалятся с плеч, как стреляные галки с тына.

Шигаев на эти слова Бородина как бы призадумался. Желая поглубже проверить мысли казака, он пристально посмотрел ему в лицо, сказал:

– Да я и сам подмечаю, что усердие к его службе стало кой у кого истребляться. Только знай, Гришуха, – твердо добавил он, – я клятву приносил и нашему казацкому делу не изменник!.. Иди-ка, брат, домой.

Выпроводив незваного гостя, взволнованный Шигаев уже не ложился спать. Он умылся, расчесал надвое бороду, усердно помолился Богу и вышел на улицу.

Ночь кончалась, звезды бледнели. В церковной сторожке горел огонек: должно быть, пономарь собирался звонить к заутрене. Вот замутнели огоньки и в доме Пугачева. Полковник Шигаев с робостью в сердце направился туда.

В это время Григорий Бородин уже кончал ночные переговоры с хорунжим Трифоном Горловым, Осипом Бановым и калмыком Гибзаном. Он всячески запугивал их, рассказав о страшном поражении под Татищевой.

– Ныне добра нам ждать нечего, друзья-товарищи. Батюшке больше не оправиться. Может, мужики-то и сбегутся к нему, а пушек-то черт ма – они все Голицыну в руки попали. Советую вам, братейники, покамест не поздно, батюшку выдать да и явиться с повинной в Оренбург. Тогда и всей мутне придет скончание, спокой увидим.

– Кто увидит, а кто и нет, – бросил хорунжий Горлов, покосился на Бородина и пошел прочь.


Долговязый Шигаев, ссутулясь более обычного, приблизился к Пугачеву на цыпочках, поклонился ему. «Батюшка» надевал валенки. Ненила с припухшими, заплаканными глазами суетливо накрывала на стол. Кошка, задрав хвост, ластилась к Пугачеву, мурлыкала свою бесконечную уветливую песенку. Горели две свечи. Лицо Емельяна Иваныча бледное, помятое, голова не причесана, давно не бритые щеки заросли седоватой щетинкой.

– Садись к столу, полковник, – отрывисто сказал Пугачев. – Дело наше дохлое под Татищевой. Овчинников там остался, а я вот за подкрепленьем сюда... Да уж какое тут подкрепленье!.. Так думаю, поскорей втикать нам отседа доведется, Максим Григорьич.

– Надо оглядеться, Петр Федорыч, батюшка, да подумать покрепче, – унылым голосом молвил Шигаев, мазнув концами пальцев по надвое расчесанной бороде.

– А бились мы, друг мой, не надо лучше! – вскричал Пугачев, расчесывая гребнем волосы и бороду. – Знатно бились! Кабы силенки поболе нам, а первым делом – оруженья, – стоптал бы я этого Рукавицына-Голицына вместях с Мансуровым да еще с третьим каким-то генералишком... Надо бы мне отсюдов хоть бы народу-то поболе в та поры взять... Обмахнулись мы!.. Так вот что, Максим Григорьич, бери-ка вот эту трубку да езжай на Высокую гору, пошукай с вершины-то, не идет ли из Черноречья наш Овчинников с воинством моим, да не гонятся ли за ним генералы?.. Предосторога не вредит. А я покамест атаманов скличу, а как вернешься, станем совет держать, в кою сторону подаваться нам теперь... Да, Максим Григорьич, проторчали мы, как кулики в болоте, коло Оренбурга-то, раздуй его горой... – Пугачев засопел, нахмурился и недружелюбно сказал Шигаеву: – А ведь мотри, верно я при изначале дела толковал: под Казань-то идти треба, а не под Оренбург... А вот ты поупорствовал тогда и меня-то с Падуровым сшиб с толков... Эхма!...

Шигаев взял подзорную трубу и, глядя в землю, холодно ответил:

– Да ведь... Кабы знато да ведано, – и не спеша, нога за ногу, вышел. Горько было на его душе.

...Серый конь под ним бежит ходко. С неба рассвет плывет.

– Стой, Шигаев! – слышит он сзади и останавливает коня.

Подъехали начальник артиллерии Федор Чумаков – бурая борода лопатой, с ним Василий Беспрозванный, бывший запорожец. А как взобрались все трое на гору да стали во все стороны в трубу глядеть, подкатили на рысях Григорий Бородин – в дорогом чекмене, при дорогом оружии, с ним яицкий казак Морунов. У Бородина в поводу запасной конь, нагруженный туго набитыми кожаными торбами.

– Чего рано дозорите? Еще не рассвенуло! – Каким-то фальшивым голосом выкрикнул толстощекий Бородин, посматривая выпученными глазами в сторону окутанного предутренней мглой Оренбурга. А Шигаеву, вплотную приблизясь к нему, чуть слышно сказал: – Я, Григорьич, чуешь, многим балакал, да и калмыков повестил... Чаю, ты, как вернешься, застанешь его уже связанным. А я с Моруновым, понимаешь, спроворил ехать в Оренбург и оповестить там. Помчим вместях с нами, Максим Григорьич... Пожалей голову свою...

Шигаев подумал, помигал часто, сказал через вздох:

– Нет уж, Гришуха... Управь Бог твой путь! Поезжай, коли совесть потерял. У тебя там дед – бывший атаман, да дядя Мартемьян Бородин – главный старшина Яицкий, они за тебя заступят. А я никого там не имею, да и пред батюшкой изменником не хочу быть. А ты, видать, – в дядю, вам с ним окаянствовать-то не впервой!..

– Считал я тебя, Шигаев, за умного, а ты дурной!.. – оскалив в притворной улыбке зубы, бросил Бородин. – Ведь я шутки ради тебе брякаю, а ты думал – вправду. Заспокойся, друг!.. Я тоже в изменниках царю-батюшке не хаживал...

Все стали спускаться с горы. Бородин с опаской посматривал на незнакомого ему запорожца, говорил всем вслух:

– Что вы, братцы-казаки, знаете? Ведь сотник Михайло Логинов изменил батюшке-то, в Оренбург ушел... Вот змей какой! Да и опричь него которые изменники бегут. Вы правьтесь в Берду, а я с Моруновым поеду по речке Сакмаре да пошукаю, не попадутся ли беглецы какие. Насмерть рубить их стану!.. И не крякну! – Глаза Бородина виляли, лукавили.

Вдвоем с Моруновым Бородин тронулся на Сакмару. А Шигаев с Чумаковым и запорожцем, переговариваясь о делах, шагом двигались обратно к Берде.

И уже, в разговорах, спустились с горы, вдруг видят: во весь мах скачут от Берды десять казаков – у кого винтовка, у кого пика.

– Тьфу, чертяка тебя забери! – крикнул с коня ведущий казаков хорунжий Трофим Горлов. – Государь думал, что и ты, Шигаев, с Бородиным ушел. Не видал ли ты его? Ведь он и меня, дьявол-изменник, подбивал...

– Я только что встренулся с ним, – сказал взволнованный Шигаев, мазнув пальцами по бороде. – Он брякал нам, что поедет с Моруновым ловить по Сакмаре беглых.

– Ха!.. Ловить! – зло захохотал Горлов. – Он-то словит. Ведь он сам бежал. Ведь государь, сведав о том, едва старика Витошнова не повесил, что за Гришкой не досматривал. Казаки насилу упросили батюшку помиловать старого человека. Ах, змей! Ах, змей тот Гришка!.. В дя-ядюшку!

– Ну, коли Бородин бежал, его уж не догонишь. Он, может, теперь близко от Оренбурга, – сказал Чумаков.

– Ну, черт с ним, коли ушел! – И хорунжий Горлов обругался матерно. – За всеми ведь не угоняешься...

...И Шигаев снова у батюшки. Пугачев был хмур, сердит. Как сдвинул брови, так, кажется, целую неделю их и не распрямлял. Руки назад, быстро вышагивал взад-вперед по золотому зальцу. Уж не последние ли часы доводится быть ему в своем обжитом «дворце» с гербами, зеркалами от потолка до полу, с портретом своего «любимого детища»?

– Ничего с горы не дозрили, батюшка Петр Федорыч, – сказал, кланяясь, Шигаев. – С Чумаковым Федей смотрели мы...

– А ты Бородина Гришку не видал? – крикливо спросил Пугачев.

– Видал, батюшка. Он сам сказал, что едет ловить беглых.

– Да ведь он, собака, сбежал от нас!.. Измену сотворил мне!.. Я ведь за ним погоню выслал...

– Погоня, ваше величество, назад вернулась... Уж теперь не словить его...

– Ну, милостив его Бог! А я тотчас повесил бы его. Ведь ты не ведаешь, что он наделал: ведь он, наглец, зачал было подговаривать многих, чтобы меня связали да отвезли в Оренбург! Только спасибо Горлову-казаку, он мне донес об этом. Вот, брат!.. А уж я ли этому бесу Гришухе не мирволил? В товарищи, нечестивец, втерся ко мне. Ведь он крест целовал, клялся во всем добра мне хотеть. Ах, изменник, ах, клятвопреступник! Ведь он и в Татищевой-то, как бай шел, все больше по перелескам пырхал, берег себя. Ну да отольются ему мои слезы-воздыхания. – Пугачев круто повернулся к смирно стоявшему Шигаеву, взмахнул рукой и приказал: – Ну, иди, полковник, снаряжай армию в поход. Чтоб сегодня же выступить!

На улицах, распоряжением полковника Творогова, некоторые казачьи части уже начали грузить воза. Среди подвод расхаживал и Творогов. К нему подошел Хлопуша, спросил:

– Куда это, Иван Александрыч?

– А тебе что за нужда? – нахмурился Творогов. – Это казаки, что приезжали из своих мест за хлебом, а теперь в обрат собрались, вот и я жену свою отправляю с ними. А ты, Хлопуша, знал бы свое дело да лежал бы на своем месте. Чего поднялся этакую рань?..

Рассвет быстро шел с востока. Румяная заря вставала. Пономарь ударил в колокол к заутрене. По слободе заскрипели калитки, бабы с ведрами пошли за водой. К Пугачеву, один по одному, собирались военачальники: Чумаков, Горшков, Падуров, Витошнов, Творогов. Последним пришел покашливающий Шигаев.

...В это время Григорий Бородин уже бражничал в Оренбурге у своего дяди Мартемьяна. Безбородое лицо Григория заплакано, дядя шпыняет его изрядно, без пощады.

– Осрамил ты род наш бородинский не надо хуже, – брюзжит он. – Как я поручусь, что его высокопревосходительство, генерал Рейнсдорп, пойдет на милость и клятвопреступничество твое простит?..

– Да пусть он меня накажет по-отечески, уж я за этим не гонюсь, – кривит рот Григорий, – только бы скончание живота мне не положил... Вот чего... Эх, дядя! Добро было бы по Берде ударить сейчас, без промедления. Башкой поручусь – всех бы злодеев на аркане приволокли сюда. Ты, дядя, не умедли доложить о сем господину губернатору...

– Пойду доложусь, – согласился Мартемьян и, подбирая большое брюхо, начал одеваться в парадную форму. – Только напредки ведаю, что высокопревосходительство на это ни в жисть не отважится, чтоб приступ сделать. Добрых коней у нас нет, Гришуха, сеченым прутом, замест овса да сена, лошадей-то кормим, они, бедные, едва ноги волокут...


– Ну вот, атаманы, – проговорил Пугачев. – Я без утайки поведал вам, как было. Теперь рассудите да присоветуйте, куды двинуться нам, чтобы последней порухи делу нашему не доспелось?..

– Твоя воля, батюшка, а мы не ведаем, – помедля, уклончиво ответили пугачевские соратники.

Дверь на кухонную лестницу вниз была чуть приоткрыта. Прячась за дверью и прильнув к щели ухом, Ненила прислушивалась к разговорам, из ее глаз покапывали слезы.

– Нам, атаманы, способней всего было бы пробираться степью через Переволоцкую крепость да прямо в Яицкий городок. Поусердствовав, Яицкую крепость мы с Божьей помощью одолели бы да укрепились бы в ней. Ась?

– Куды вы, туды и мы, – отвечали присутствовавшие. – Власть ваша!.. Приказывайте, батюшка...

«Власть, власть... Что я прикажу? – злобился Пугачев, чувствуя, что его власти кладется некий предел, его же не прейдеши. – Повластвовал! – Его душе было муторно. Он искал среди своих поддержки и, казалось ему, не находил ее. – Гришка, злодей, связать меня хотел, народ подбивал... Да и свяжут, свяжут!» Он, впрочем сказать, принял меры к охране своей жизни. В передней и на крыльце топчутся две дюжины богатырей, среди них верный Идорка, увешанный кривыми ножами. А возле «батюшки» – три изготовленных пистолета да две сабли.

Он испытующе, не распрямляя сдвинутых бровей, водит сумным взором от лица к лицу. Творогов, посматривая через окно на улицу, где грузят добром его воз, говорит:

– А не поехать ли нам, ваше величество, под Уфу, ко графу Чернышеву? А если не удастся, там под боком Башкирия, прокорм там сыщется и укрыться есть где.

Пугачев не ответил ему и, глядя в глаза Шигаеву, сказал:

– Не лучше ли нам убраться на Яик, на реку, ведь там близко Гурьев-городок, он весьма крепок, и хлеба там много оставлено...

– А что ж, – ответил Шигаев. – Речи ваши ладные, батюшка Петр Федорыч. Через Сорочинскую крепость можно на Яик-то пройти. Только вот путик-то неведом нам.

Послали за Хлопушей. Пугачев спросил его:

– Ты шатался много по степям, так не ведома ли тебе дорога Общим Сыртом, чтобы на Яик пробраться нам?

– Нет, не доводилось, – с неприязнью в голосе ответил Хлопуша, задетый за живое тем, что его раньше не позвали на совещание: ведь он, как-никак, полковник!

– Ваше величество, – поднялся Падуров. – У меня имеется хутор на Общем Сырту. Вчерась оттуда прибыл казак Репин, он сказывал, что дорога там есть. Вот его и заставим вожатым быть.

Решено было: всем полковникам готовить свои полки к походу. Брать в поход только доброконных, а остальные и все пешие идут, кто куда хочет.

– Ты, Максим Григорьич, – приказал Пугачев полковнику Шигаеву, – вино и все деньги раздай людям по усмотрению. В казне свыше четырех тысяч, да, кажись, больше медяками все – куда их нам, их на десять возов не уложишь... А ты, Тимофей Иваныч, – обратился он к Падурову, – расставь скорей в сторону Оренбурга на особицу караулы из самых верных людей, чтоб не пропускать туда ни единого беглеца, а кто вознамерится бежать, того колоть.

После несчастной битвы под Татищевой в душе Падурова произошло мучительное раздвоение. Всем существом своим он чувствовал, что судьба его навсегда связана с судьбой обожаемого им Емельяна Пугачева. Но он уже не рад был этому странному, овладевшему им чувству. И, как-никак, у него в Оренбурге жена и сын... А главное, он предвидел все усиливающийся напор правительственных войск на слабую во многих отношениях мятежную армию, и ему подчас думалось, что Пугачеву гулять не долго. Так не лучше ли загодя бросить его, отрясти прах от ног своих, посыпать голову пеплом?

«Нет, не могу! Ну, разрази меня гром небесный, не могу!.. Офицер Горбатов сам пришел к „батюшке“, я тоже передался без принуждения... Так можно ли бросать человека в такое время, можно ли изменить свой клятве? Не по-казацки это, не по-честному!» И Падуров твердо решил остаться при Пугачеве до конца. И как только решил он это, как только прекратились его колебания, на душе у него стало, как никогда раньше, светло и спокойно, точно довелось ему выиграть сражение, затемнившее тяжкую неудачу под Татищевой.

Впоследствии, в секретной комиссии, он дал любопытные показания. Вот его подлинные слова:

«...помышлял было от него отстать. Но сего исполнить – не знаю, по какой причине – не в состоянии был, ибо не знаю, как будто что удерживало меня и наводило страх отстать от него. Словом сказать, привязан я был к нему так, как бы невидимою силою или, просто сказать, волшебством. Но отчего сие со мною последовало, я не знаю».

В этих своих показаниях Падуров, без сомнения, несколько кривил душой. Он великолепно знал, что «волшебство», привязавшее его к Емельяну Пугачеву, есть высокое чувство его преклонения перед личностью вождя, принявшего на свои плечи непомерный груз быть защитником угнетенных. Да здравствует вовеки Емельян Иваныч.

Встало весеннее солнце. Это было 23 марта. В слободе столпотворение. Сроду не бывало здесь такой суеты, такого шума. Взад-вперед рыскают казаки, тянут за собой в поводу лошадей, седлают их. По дворам, огородам, переулкам, улицам запрягают подводы, валят, кто на сани, кто на телеги, всяк свое добро. Перебранка: не туда положил, не свое кладешь, сволочь! Возле Военной коллегии густая – не пробиться – толпа крестьян: что случилось, куда им деваться, где надежа-государь? Еще никто не знал толком о поражении под Татищевой. В Военной коллегии Максим Горшков со штатом писарей, среди которых «чиновная ярыжка», строчат последние бумаги. Поп Иван печальной тенью проходит вдоль шумной улицы.

Красавица Стеша, в тугой шубейке с белым воротником и в шелковой, нежно-голубого цвета, с фасоном повязанной шали, сидит на своем возу, глаз не спускает с заветных окошек государева «дворца». «Где ты, свет мой, покажись...» – шепчут ее губы, и вся она – томная, сияющая красотой своей, свежая, статная, в неизбывной тоске и горести. «Прощай, батюшка, прощай!»

А там, возле склада, выкачены с вином бочки, упивается народ. Там драка, свалка, шум. Около своей квартиры, где в сарае хранилась под караулом армейская казна, Шигаев раздает людям медяки. Без счету, без весу, пригоршнями сыплет он деньги в шапки подходящему волной народу: крестьянам, башкирцам, казакам.

– Чего ты спозаранку расселась, быдто барыня? – сказал сердито своей жене подъехавший Творогов. – Иди пока в избу, а то, мотри, замерзнешь в козловых-то сапогах, форсунья!..

– А ты куда, Иван Лександрыч? – хмурясь от солнца, спросила Стеша.

– Надо посты проверить, а то живо Голицыну в хайло угодим.

– Ой, скорей вертайся, да уж не то поедем, что ли!

Творогов усмехнулся в бороду, стегнул коня и ускакал.

Стеша видит: Ненила с Ермилкой да с Фофановым вытаскивают из подызбицы государева жилища всякое имущество, накладывают на телеги. Стеша соскочила с возу и стремглав по крыльцу во «дворец». Пугачев, нагнувшись над столом, свертывал в трубку знамя. Стеша стремительно заперла дверь в кухню, закрючила входную дверь, сбросила шубейку с шалью и кинулась на грудь Пугачеву. Прерывистые вздохи, всхлипы, последнее – навек – прощай.

– Родненький ты мой! И пошто ты на Устинье оженился-то!

Поцелуи длились и переставали, переставали и, возникнув, как блеск огня, снова обжигали душу.

– И вот – разлука!

Стеша обвила его шею и, заглядывая ему в орлиные глаза, шептала сквозь всхлипы:

– Теперича до гробовой доски, свет мой! Ты в одну сторонушку, а я, горькая-разгорькая, в другую. Живи, царствуй, да не дюже атаманам-то верь своим...

– Связать меня хотел дьявол Гришка Бородин, паскудник!.. Заговор супротив помазанника вел...

– Берегись, батюшка, свет мой!.. А в случае – к нам беги... У сердца своего тебя укрою. Мужа кину, с тобой, зернышко мое, в Узени уйдем, либо на Иргиз, в леса... – Говоря так, она заливалась неудержимыми слезами и уже не видела из-за слез лица светлого царя, только ощущала его своими руками, своей грудью...

Пугачев снял с руки алмазное кольцо, надел его на палец Стеши, сказал:

– Береги. Такого колечка у самой государыни Устиньи нетути...

По лестнице из кухни заскрипели шаги. И последние слова Стеши были:

– Вот бы, вот бы царево детище мне от тебя родить, государева сынка.

– Родишь, кундюбочка моя! Как свят Бог родишь! – прощаясь с ней, шепчет Пугачев.