Больше историй

14 октября 2022 г. 12:05

1K

На последнем дыхании

Это было похоже на бред, на трагедию слепого лунатика на карнизе.
От меня ушла любимая и мир темно накренился в пустоту, словно птица на заре, вдруг срывающаяся с высоты в синий шелест окон, листвы.
Любимая встречалась с другим парнем и ночевала у него.
Как и положено лунатику, я ночью — бредил, ходил по «карнизу» — ехал через весь город к незнакомому парню.
Иногда, вызывал лифт и с грустной улыбкой отправлял светлую пустоту, словно конверт без письма, на 23 этаж, где жила моя любимая.
А сам поднимался по ступенькам, подобно вору, странному, робкому.
Порой я соревновался с лифтом, кто быстрее: меня это забавляло и утвлекало от боли: я был нежно измотан, бегая по этажам за лифтом. Я так не уставал порой и в сексе с любимой. А она и не знала чем я занимаюсь ночью, совсем рядом с ней…
Лифт был моим молчаливым, чуточку отсталым другом по отчаянию, ласковым призраком моего умершего ангела-хранителя.
Забавно было, когда лифт, счастливый, и словно бы улыбающийся мне, как бы говорил на самом верху: давай поиграем ещё, хозяин!
Но лифт вызывал кто-то неведомый и вмиг пропадала его светлая улыбка, и он покорно шёл к незнакомке, или к незнакомцу.

Казалось, что и меня в ночи кто-то окликнет, вызовет, ласково коснувшись плеча в темноте, со спины…
Но никто не окликал.
Некоторые этажи словно были вычеркнуты из существования: там не было лампочек и царила первозданная ночь, какая была до начала мира. Иногда в этой темноте кто-то неведомый плакал. Кто-то за дверью…
Подниматься во тьме было особенно увлекательно, словно и дома никакого нет, и любимой моей нет, а просто мне грустно и я пытаюсь что-то припомнить и закрыв глаза, поднимаюсь на небо.
Интересно, сколько идти до луны? Она так приветливо смотрит в окошко на лестничной площадке…
Примерно 9 лет. Я бы с Данте прогулялся. А лучше с Беатриче. И Данте придумал бы ещё один круг ада, десятый.
Неужели он никогда не ревновал? Как он мог вообще писать про ад, не познав ревность?

Дойдя до каштановой двери, за которой была моя любимая… с парнем, я замирал.
Нежно гладил дверь, даже читал стихи, шёпотом, читал стихи двери… словно нежный идиот.
Однажды, словно на концерте в аду, после стихов я услышал не аплодисменты, а… лёгкие стоны. Женские.
Это был ад. Я прислонился спиной к двери и закрыл глаза, как при расстреле.
Снова раздались стоны моей любимой, словно выстрелы из-за двери, пронзившие меня насквозь.
Тихо сполз по двери, на пол, и заплакал.
Лифт, словно ангел бездомный, летел куда-то вниз, словно сбросился с последнего этажа…

Странным образом, мой лунатизм обрёл черты спиритуалистического мазохизма.
Я лежал у себя дома, в постели. Я не жил без любимой: был мёртв.
Стелил постель я иногда очень рано: на улице ещё было светло и слышался смех детей.
Это было так безумно… совершенное одиночество.
Мне некуда было идти. И жить было нечем.
Заворачивался в белое одеяло, словно в смирительную рубашку: тёплую. русскую, зимнюю… и сходил с ума, думая о любимой.
Я вёл загробную жизнь призрака, которому не досталось места в гостинице рая.
И в аду уже не было мест: бронируют на год вперёд, как на лучших курортах.

На подоконнике, цветок, лиловатым криком, прижался к окну.
Пёстрые корешки книг на моей полочке, похожие на кусочек осени в комнате, словно стену прорубили на уровне глаз, в вековой тоске по свободе.
Меня нет. Без любимой меня нет.
Поднимаю ладонь к лицу, расправляя пальцы: боже, какая чепуха ладонь одинокого человека в пустой комнате!
Похоже на опавший и никому не нужный лист.
Протягиваю ладонь над собой до упора… улыбаюсь: вот бы и лист на осеннем ветру, хотя бы раз замер в воздухе!
Мимо него, в пёстрой суете бегу, летят листья по своим делам, а он остановился в суете воздуха и замер, стоит в сутолоке мелькающей листвы, думая о чём-то своём…

Ладонь падает на постель.
Лист осенний упал на мою постель… Чудеса.
И вдруг, мысль: мне нужно поехать к любимой… точнее, к парню, и снова быть у их двери.
Словно призрак из рая ли, ада, я поднимаюсь с постели, несчастный и голый, закутанный в лазурно-белое одеяло, словно в крылья, чуточку мне великоватые.
Подхожу к зеркалу и грустно улыбаюсь, распахивая «крылья» — в области паха, на меня грустно смотрит мамонтёнок…
Нет, я точно в аду…
Снимаю крылья, прячу их в шкаф, словно сменную одежду и «лечу» на машине к любимой, сквозь ночные, опустевшие переулочки, вполне себе похожие на бесприютные пейзажи на далёкой планете.
Когда я лежал в постели и тосковал о любимой, я мечтал, как на далёкой и холодной планете, стоит мой дом.
И фонарь.
Мне становилось чуть легче от такого космического одиночества, которое я нежно контролировал, как оргазм или боль.
Потом я стал заселять планету рядом с моим домом, деревьями, пустыми домами и ночными переулками.
Прикарманил собаку за окном и «пересадил» её, как редкий цветок, на другую планету.
Боже, как она была счастлива!
Всё равно ей на земле не было места…
Есть такие грустные собаки, доведённые до экзистенциального ужаса, какой не снился и Сартру.
Семенят себе грустно по дорожке, из никуда, в никуда, и вдруг, остановятся ни с того ни с сего, по человечески задумавшись: зачем всё это? Это же бред. Кто я? Что я?
И жизнь и звёзды точно так же семенят в пустоте, темноте, в никуда, и сердце каждого живого существа однажды тоже остановится и задумается обо всём этом бреде…
Так, в своём аду, я завёл себе рыжую, как осень, собаку. Завёл собаку и выгуливал её на другой планете: больше я её не видел на улице, на Земле её больше не видел.

Я часто приходил к двери незнакомого парня, где была моя любовь, и, прижав ладонь к двери, слушал… стоны мужчины и женщины.
Они были тихие, приглушенные, словно стоны… были подснежниками и припорошены снегом, и они пробивались наружу.
Однажды я даже взял дома стетоскоп и в сумерках, приложив его к двери, за которой полыхала вьюга ада ли, рая, слушал цветы…
Казалось, с той стороны, вся дверь заросла лиловыми и нежными цветами.
Их пёстрый, трепетный аромат я ощущал даже через дверь.
В сумерках казалось, что мотыльки слетаются к двери, тепло касаясь моего лица. Но это были мои слёзы…

В это же время я связался с тёмной компанией, загрустивший пейзаж существования которой, вкупе с моим адом, дивно дополняли друг друга: тёмные мотыльки мерцали возле фонаря, на далёкой, незаселённой планете…
Это была компания сутенёров и проституток.
Часто я ездил с ними в чёрной машине. Останавливались на знакомой трассе и ждали клиента.
Переулочек был тёмный, а рядом росли камыши с дивным шумом несуществующей реки за ними.
Казалось, за ними вообще ничего нет, ни жизни, ни людей, ни мира.
Именно туда иногда заходили девушки с клиентами: ходили на край света.
А потом возвращались, ни живые, ни мёртвые, словно бы что-то безумное и грустное узнали о жизни.
Впрочем, возле камышей был маленький магазинчик, чайная, в тайной комнатке которой, часто всё и происходило, но многие клиенты, почему-то, желали делать «это», на природе, в диком и уютном закутке камышей, возле поваленного дерева и растущего над ним высокого и гостеприимного клёна.
Была во всём этом какая то утончённая прелесть разврата, почти эдемического.

По-хароновски грустная была атмосфера в машине.
Мы выпивали красное вино, девушка шутила, ласково мне улыбаясь… приходил клиент, глядел в окошко: на неё, на меня..
Тушил её улыбку, как свечу, и забирал с собой, словно душу, которую ангел или демон забирает после смерти.
Через час девушка возвращалась, уставшая и грустная.
Садилась рядом со мной на заднее сиденье, положив голову на моё плечо, и молчала.
А я её гладил, словно раненую птицу или надломленный цветок, и рассказывал что-то весёлое или нежное.
Иногда, читал ей свои стихи. И тогда она оживала на моём плече, словно моё тёмное крыло, целовала меня в щёку...

Однажды, в окошко машины заглянул парень в тёмных очках.
Рядом с ним стояла девушка с каштановыми волосами, в синем платье чуть выше колен.
Платье почему-то сразу бросалось в глаза, как прибой, затмевая красоту девушки, её чудесные смуглые ноги…
Нежно-синее платье, словно небо после дождя в просветах туч.
Парень стал общаться с девушкой, сидящей рядом со мной.
Девушка в синем платье, ради интереса, с милой улыбкой стала расспрашивать её про расценки.
В шутку, девушка спросила меня, «работаю» ли и я.
Переглянувшись с подругой, я зачем-то ответил с грустной улыбкой — да.
Она стала узнавать мои расценки.
Я стал называть забавные цифры, похожие на номер телефона.

Некий бесёнок во мне торжествовал: меня сейчас могут просто взять… и купить на час, словно на солнечном рынке древней Александрии, раба.
Странным образом это рифмовалось с моим опустошением после разлуки с любимой: я просто не существовал.
Но я не мог извне увидеть отражение, подтверждение того, что я не существовал, и вот сейчас, когда меня торговали, покупали, как вещь, словно взвешивая мою душу, грехи и нежность после смерти, где то в чистилище… я сладостно ощущал, что я не существую, но это несуществование было обведено нежным курсивом человеческого желания, заинтересованности во мне, и оттого это несуществование перевешивало робкую память о моём существовании.
Я существовал наоборот, и в этом было что-то от таинственной жизни ангелов: я жил не для себя, не навстречу себе, из себя. Я жил на краешке женского желания, томления, на карнизе её снов, откликаясь на малейшее движение её желания, мысли, с такой покорностью самозабвения, с каким человек никогда не откликается на свои желания и мысли.

Серьёзным, как бы свечеревшим голосом, девушка в синем платье сказала, чего она хочет.
Я назвал цену (почти зеркальный год даты смерти Есенина).
Так забавно было уместить свою душу и плоть, в эти грустные цифры…
На эти деньги я мог бы купить этой же девушке хорошие цветы, или несколько хороших книг для себя и моей подруги в машине.
Я сидел в сумерках машины, вместе с подругой, словно странные Орфей и Эвридика в пещере.
Открылись чёрные двери машины с двух сторон, словно крылья… крылья-вёсла.
Девушке протянул руку высокий парень в тёмных очках.
Эвридика была выведена из ада… в новый ад.
Мне женщина руку не протянула: протянула милейшую улыбку, и я её как бы взял своей улыбкой.
Я ей робко сказал, что это у меня в первый раз. Что она будет первой… кто возьмёт меня, что я в этом плане как бы девственник.
Женщина в синем платье нежно улыбнулась и поцеловала меня в краешек улыбки, как бы сказав одними глазами, улыбкой: я буду очень нежной, не переживай.

Через тёмный блеск машины, словно через воды Стикса, мой взгляд пересёкся со взглядом моей Эвридики: нас одновременно купили, сделали «ничем».
Я тогда впервые задумался о том, что к проституткам часто идут не за похотью, а за тайным и латентным желанием — убивать, стереть на час, волю, душу, тело человека.
В прощальной ласке взглядов, словно нас уводили на расстрел, мы договорились встретиться Там, где мы — ничто, где тишина и покой, словно заснувшая от усталости и боли жизни, красота мира.
Эвридика пошла с парнем за камыши.
Я с женщиной пошёл в её тёмно-синюю, как осенняя река, машину, недалеко от камышей.

Был во всём этом какой-то утончённо-спиритуалистический вид суицида: я на час умирал, становился ничем.
Я на этот час принадлежал другому человеку, которого совершенно не знал, и он мог со мной делать всё что захочет: от этого сознания сердце было словно бы тронуто сладким холодком.
Час… всего час в волнах жизни, словно островок, куда выброшено моё тело после кораблекрушения.
И таинственная женщина на нём. Пятница. И я принадлежу ей, ей одной в целом свете, больше, чем себе, словно моё существование, наперекор идеям Канта, Сартра, Спинозы, начинается с неё, с неё одной, и существование вовсе не предшествует сущности.
Есть в этой невесомости сердца, судьбы, как бы приподнявшейся над землёй, что-то от невесомости суицидника, приподнявшегося на верёвке над полом.

Да, я чувствовал эту ариаднову нить на своей шее, блаженно натянутую… её держала в своей властной руке, женщина в синем платье: она вела меня за собой, в шелест камышей, в тёмно-синий блеск — плеск! — машины.
Что было со мной Там, в этой русалочьей бездне?
Любовь в аду. И цифры, цифры, как в бреду, словно мы дозванивались до кого-то в аду, в раю или на далёкой звезде.
Я позволил себе больше, чем планировал. Разумеется, за дополнительную плату.
Тут мне уже на помощь пришла Цветаева, с годом её рождения.
Чем самозабвеннее я отдавался тёмным и властным желаниям женщины (ах, машина возле камышей, раскачивалась словно лодка Харона! Там было то… что точно не снилось мудрецам и даже многим грешникам), тем меньше принадлежал себе.

Более того, меня словно уже и не было, но были отрицательные величины моего существования, что-то такое, чем я мерцал в красоте и печали природы, когда я ещё даже не был зачат, но в чём я смутно присутствовал, когда мама нежно касалась алого кленового листа на ветке, возле осенней реки, на первом свидании…
Я был больше, чем ничем: я был осенним шелестом листвы за окном, я был дыханием женщины и стоном женщины, сладостно оступающимся; я был цветущим блеском пота на её груди, нежно волнующейся, в ритм невидимой ряби на поверхности Стикса, и мои руки на её груди, были словно кувшинки в ночи, впервые расцветшие на реке Стикс…

После этого, я снова поехал к мужчине… за дверью которого была моя любимая.
Я уже не хотел слушать цветы за дверью, ничего не хотел.
Я приходил в последнее время к тёмной двери, словно к могилке, за которой лежит моя любимая, лежит вместе с моим сердцем.
Сев у двери, спиной к ней, я закурил сигарету. Думал о фильме Годара, "На последнем дыхании". Любимая говорила... что это фильм о нас.
В какой-то миг я грустно улыбнулся: мне представилось, что моя любимая в этот миг сидит точно так же, и наши спины соприкасаются, как раньше, после наших ссор.
В сумерках, какой-то тенью голоса - шёпотом, я заговорил:

- Здравствуй, любимая. Ну вот мы и встретились.
У меня сегодня был интересный день: я умер.
Как ты живёшь без меня? Вспоминаешь хоть иногда?
Может ты и сейчас думаешь обо мне, лунатиком воспоминания — бессонница воспоминаний! — поднимешься ко мне домой на лифте, звонишь.
Меня нет дома. Лифт грустно медлит, ждёт вместе с тобой, а потом поворачивается и со вздохом уходит.
Ты садишься спиной к двери и твои губы, губы-лунатики, сами собой говорят о чём-то с сумерками.
Я очень люблю тебя...

картинка laonov