Больше рецензий

9 августа 2016 г. 13:01

2K

5 «Посолонь — по солнцу, по течению солнца, как ходит колесо года — с весны на зиму»

Дивная, удушающе прекрасная, полынная книга!.. Странное дело — читала я её, и сердце болело от невыразимой красоты, и слова восхищения шли сами. Теперь же еле их выцарапываю. А очарование не сходит! Напротив — внутри проросло, и щемит, и болит по-прежнему. Кажется, отыскала книгу души своей. А нашлась она как-то обыденно, не явилась во сне, полыхая золотом, но попалась в списке используемой литературы к одной статье. Показалась забавной. И даже дома нашлась. А потом, а потом!.. Будто бы в русалочий омут ухнула — и пошло зелёно-маревное кипение, и пошло неистовое, и пошло ворожейное.

Сама я тесно увлекаюсь славянской культурой — по долгу службы, — и потому многие образы А. М. Ремизова сразу были поняты и верно истолкованы. Но он удивил! И этим восхитил неимоверно. «Посолонь», как позже выяснилось, его любимый труд. Не могу не понять. Такое светло-сонное и чистое рождается единожды. Это его мифология — его личные образы. Смесь детских снов с непосредственными детьми-героями (Петька, Зайка) и народных поверий, традиций и фольклорных элементов — игр, обрядов — рождает композицию необыкновенную. Она прерывчата, она странна и ирреальна, как и сама детская мысль.

Идёт годовое колесо-Посолонь, катится солнце по небу. Весна-красна, Лето красное, Осень тёмная, Зима лютая — всему своё место. Весной — детские игры, выросшие из взрослых культовых действ, как то: «Кострома» — обряд-метафора перерождения природы.

— Дома Кострома?
— Дома.
— Что делает?
— Померла.

«Померла Кострома, померла!» — понесли её хоронить, а она возьми и оживи на Калиновом мосту — мировом переходе; кинулась Кострома в кучу — га-а!..

И «Кошки-мышки», и «Цветочки», и «Гуси-лебеди» — всех попомнили. Нежная Весна-красна, как монашков листочек — светится ровным светом, беспечальная, весёлая. Кукует кукушка — кумятся маленькие. Благостно.

А вот и лето. Душное Лето красное, если не сказать страшное. Колдовское оно — кто не помнит Семик, Русальную неделю после Троицы?.. Купалову ночь?.. То-то. Выползает летом нежить. Качается на заборе Калечина-Малечина, стонет: «Сколько часов до вечера?» Вроде и игра, а холодком от неё веет.

А и чёрный петух глухо кукаречет — пускают его от моровой язвы, ветровой лихорадки. Без него обряд опахивания от навий и Коровьей смерти не идёт. Гонят чёрного петуха дворами мимо хаты ведьмачьей, где вся хворь притаилась — и сжигают его, болящего, сжигают немочь. Страшное лето!..

Приходит Купальская ночь — вот где нежити-то раздолье.

Теплыми звездами опрокинулась над землей чарая Купальская ночь. Из тенистых могил и темных погребов встало Навье. Плавали по полю воздушные корабли. Кудеяр-разбойник стоял на корме, помахивал красным платочком. Катили с погостов погребальные сани. Сами ведра шли на речку по воду. В чаще расставлялись столы, убирались скатертями. И гремел в болотных огнях Навий пир мертвецов.

И папоротов цвет здесь, и водяной корявый, и чёрт со своих Куличек, и лесной хозяин, и ведьмы. Прекрасна, свежа Купальская ночь!.. Каждое слово — болотный огонь. Прелестно, пагубно. Скачет нежить.

А куда же летом без Воробьиной ночи, когда чёрт воробьёв меряет, когда гудят грозы-свадьбы и мечутся во тьме воробьи-молнии?.. Догорает четверговая свеча. Отгремят грозы, окунет олень рога в воду — свивают Волосу (Илье-Пророку) Бороду из пшеничных колосьев — ещё один древний жатвенный обряд.

Нивка, отдай мою силу!..

Тёплые пожинки. Тёплое лето. И будто бы вдогонку хихикает Кикимора — точит копытце, подстрекает, куролесит. Даже голова кружится от зноя. А солнце всё катится, катится — на осень переходит годовое колесо...

Осень тёмная — леденит жилы без стужи. Тёмная, тёмная!.. Дрожь берёт. И не страшит солнечное, хитрое «Бабье лето» — змеиный Петькин сон, не страшит предзимняя первоснежная «Снегурушка», но дурно сердце засвербило от сырой, осенней песни. Печально-образное «Разрешение пут» — тяжко, тяжко!.. — и долгий, радостно-горестный девичий «Плач» убаюкали-растревожили.

Звенит «Плач» — умирает девушка, ведь уход замуж — это переход в иной враждебный мир, это изменение, это смерть. Просит она благословения у всего, что ни есть в мире. Но тяжко ей, тяжко. Мёртвая осень. Нехорошая, какая-то кусачая жертвенная «Троецыпленница». Поедают старую курицу вдовы в дымной, душно-чёрной избе, воет за окном. Хоронят кости. Мокро всё, опостылело.

Обдувает холодом ветер, помачивает дождик. Вцепляется бес в ребро, подает Водяной человеческий голос. Темь, ни зги. Скоро петух запоет. Мольба умолкает. В избе тушат огни.

Протяжная осень. Протяжная. Всю душу выпила!.. Но самая страшная, самая мертвячая — «Ночь тёмная». Видим классический бюргеровский сюжет — древний, древний, страшный. «Ибо скор у мёртвых шаг...»

Бледен, как месяц, сидел за столом Иван-царевич. За шумом и непогодой не было слышно, сказал ли царевич хоть слово, вздохнул ли, посмотрел ли хоть раз на невесту царевну Копчушку. В сердце царевны уложил ветер все ее мысли. Прошлой ночью царевне нехороший приглазился сон, но теперь не до сна, только глазки сверкают. Ждали царевича долго, не год и не два, темные слухи кутали башню. Каркал Кок-Кокоряшка: «Умер царевич!» А вот дождались: сам прилетел ясный сокол.

Страх!.. И вот скачет погибший царевич с царевной. Морозит сердце, истинно морозит — как же так?.. Когда же это было, чтобы мёртвый за живым приходил?..

Проехали чертов лог.

А ночь-то темная, лошадь черная.

И опять:

— Милая, — говорит, — моя, не боишься ли ты меня?

— Нет, — говорит, — не боюсь, — а сама ни жива ни мертва.

У семи колов на серебряном озере, где лежит серый Волк, у семи колов как обернется царевич, зубы оскалил, мертвый — белый — бледный, как месяц.

— Милая, — говорит, — моя, не боишься ли ты меня?

— Нет…

А ночь темная, лошадь черная…

— Ам!!! — съел.

Жуткая, злая, чудная поэзия!.. И взрослый, помнящий ещё «Ленору» В. А. Жуковского, вздрогнет от этого нагнетания, рефренного нагнетания — «а ночь тёмная, лошадь чёрная!..» — и «Ам!!!». Напугало больше, чем вместе взятые кинговские романы. Долго ещё что-то внутри клокотало — запомнилась мне эта «Ночь тёмная», осенняя; запомнились костлявые лихорадки-хунды и ведьма Коща. По-зимнему холодно.

И не так люта после мёртвой дикой осени «Зима лютая». Зима — это сказки Кота Котофеича, карачунные перестуки у тёплой печи. Рассказывает сказки Кот — и явственно видим мы детские фантасмагорические видения. Целый мир дома и детской, ожившие игрушки, сладкая непосредственность. И всюду символы!.. Ковыляет славный Медведюшка — мохнатая звёздочка, выросшая из детской мечты. Есть в нём что-то печальное, «неживозверье». Хорошо спать под «Морщинку», «Пальцы», «Зайчика Иваныча» — бесхитростные сказки со знакомыми народными формами, но и в них таится ремизовская вселенная.

Чудные переплетения! Очень напомнило «Сорочьи сказки» А. Н. Толстого (он, к слову, учился стилизации у А. М. Ремизова) — практически схожая коллекция образов, то же видение. И всё же у А. Н. не так ярко языковое очарование, обаятельная народность и красота — у него скупые краски, больше темноты и недосказанности, но общую сказочную ноту уловили оба писателя. В таких полусонных вещах «рыхлость» композиции обязательна. Слова летают и мешаются, как дрёмные детские думы. «Зайка» — как раз такая дрёма. Нежный, какой-то бесполый персонаж-ребёнок живёт в своём мирке, где игрушки и классические сказочные сюжеты взаимодействуют с ним, вбирают в себя. И ходит Зайка по дрёме, оборачивается в рыбку, видит разбойников и говорит с Котом Котофеичем. Множество отсылок и метафор кроются в этом, на первый взгляд, абсурдном произведении. Оно абсурдно, не не для ребёнка, который в каждой вещи видит значение — и кто знает, что он видит и как!.. Но и мы увидим, если вспомним.

Сонно, светло от его сказок. Слова шли незаметно — и я будто бы сама убаюкалась, пропала. И нет ничего в голове, кроме колыбельной. Даже звуки ушли. Колдун А. М. Ремизов, колдун!.. Утянул в свою «Посолонь», усыпил. И сладко, сладко на этих волнах качаться. Так весь год, весь долгий год одолела я за малое время. Тихо. Но вновь слышу протяжную свирель Леля. Обернулась «Посолонь» путём «К морю-океану». Травами потянуло.

«К морю-океану» — другой путь. Океан-море, как и полюшко-поле, как и небушко-небо — другой мир, иной свет. И идут невидимые до того герои, прошедшие Посолонь, круг жизни — Алалей и Лейла — дальше, до другой границы, постигая теперь жизнь и смерть. Манит их Океан-море — неизведанное, потустороннее, путь к которому не близок. Дойдут ли? — через тёмные леса, болота? — мышиными норами да змеиными тропами? Вечны образы Алалея и его спутницы Лейлы. И не понять: то ли они брат и сестра, то ли друг и подруга, то ли жених и невеста.

Тихо спит Лейла, руку прижала к сердцу. Рассыпались русые косы. Ей снится, она в белом, как невеста, она сидит за белым столом, как невеста, цветет алою розой.

— Тихо дуй, ветер, не качай клена, не буди Лейлу!

Здесь А. М. Ремизов слегка отходит от своей мифологии — вдаётся в мифологию славянскую. И потому «К морю-океану» легло на сердце больше — образы, эти несказанные прекрасные образы были поданы так!.. У меня нет слов, насколько народно-песенное, колдовское полотно он выткал. Один язык-заговор нудит дышать напряжённо, ощущать, как внутри, под косточкой, красота жжётся живым огнём. Словесное безумство!.. Какие описания!

Из каменных оврагов вышли Еретицы. Еретицы — они заживо продали душу черту. И гуськом потянулись ягие на кладбище к провалившимся могилам спать свою ночь на гробах.

Колотилом подпираясь, шел по дороге на колокольню Колокольный мертвец; ушатый в белом колпаке, тряс мертвец бородою: сидеть ему, старому, ночь до петухов на колокольне.

Солнце уже скрылось, и только на холмах все еще лежал красноватый закат — солнце мертвых, словно разбрызгалась светлая кровь, как земляника.

Или:

Синие огни, тая в тумане, горят на могилах. По молодому повитью дубов лезут Русалки, грызут кору. И, пыль поднимая по полю, плетется на истомленном коне из ночной поездки Домовой.

Чувствуете, чувствуете этот нездешний зов?.. Как в немногих словах — но выверенных, звучных, страшных — открывается мифическая прелесть? Дрожу от потусторонней красоты. И в душе растёт невысказанное. Идут Алалей и Лейла к Морю-Океану, видят эти дивные дива, видят лесную-речную нежить — и уже что-то другое открывается перед ними.

Были в пузе Волка-Самоглота — нежичьи игрища слышали. Гостили у старика Белуна — сказов наслушались. Долга дорога, много в мире неведомого!.. Ведогони двоедушные во сне являют им путь. Поют строки. И нет, верно, романтичнее горемычных, сонных странствий в поисках любви-смерти. Прекрасны, тоскливы муки по падучей звезде, обольстительному духу Летавице:

Странник подвинулся ближе, посупился.

— Я не помню, — рассказывал странник, — как пришла она, взяла мою волю, мои печальные дни: пристала ко мне Летавица. Слышали вы о Летавице? Красота ее краше всех, лицо ее девичье, вольные волосы золотые до самой земли. Всякую ночь приходит она: или ложится в ногах, или станет и смотрит всю ночь и, лишь ветер подует под утро, исчезнет. Слышали вы о Летавице? Я оставил мой дом, бросил все и пошел. И, как лист в непогоду, скитаюсь по белому свету — только б ее из сердца прочь! Шатается тень моя, спотыкаются ноги, а дума о ней не проходит. Побывал я в Москве и у Троице-Сергия, в Соловках у Белого моря и в вятских лесах у Николы Хлыновского. Не помогло богомолье. Вот и хожу. Как трава, сохну и вяну. Не по силам мне мука. Она всюду за мной по пятам: станет и смотрит всю ночь…

Страшно, сладко!.. Такова она — ночь у Вия. Но идут Алалей и Лейла дальше — в царство Кощеево, к коту Копоулу Копоулычу, зиму зимовать. Метель дремучая, небо тёмно-синее, и Копоул Копоулыч сказки рассказывает. Жуткие сказки-то!..

И снова «Ночь тёмная», снова ужас — мёртвый царевич Коструб и царевна Чучелка. Только называется теперь сказка совсем люто — «Упырь». Приходит живой мертвец к любови своей — кровь пить. Зовёт в свой «дворец подземный». Знаем мы, что это за дворец!.. В белых шелках, жемчугах бежит царевна из могилы мёрзлой от царевича-упыря, да куда там!.. Затаилась в белом поле, в смертной избе — а и поймали её покойники, устроили пир мертвецкий:

А! как обрадован мертвый живому!

— Я тебе верен за гробом, — целовал царевну мертвый царевич, и с поцелуем живая кровь убывала — теплая кровка текла в его холодные синие жилы.

Третьи петухи пропели — мертвецы разлетелись по темным могилам, там, в могилах, облизывали красные губы.

Не вернулась царевна в свой серебряный терем. Нашли Чучелку утром — белая, как белый снег, без единой кровинки, далеко в чистом поле в мертвецкой избе.

Дико воет ветер, зловеще тянет Кот. После таких сказок, того и гляди, сам окочуришься. А всё же красиво — красиво, дико и бело. Бело-красно. Но не всё Кот про упырей бает — ушла зима. Весна, весна идёт! И как же чудна, свежа весна!.. О вербе поют любовно-грустные песни, о несчастной вербе, жертве зависти; о первых подснежниках — бедных неродных дочерях. Весна!.. Поднимается солнце — ой, ладо-ладо, ой, леля-леля! Радуница.

И зазорились ясные зори, разлистился лес, зацвели все лужайки и рощи, запорошились белой душистой черемухой погосты и кладбища, полетела из улья по цвету Ефрея-пчела за медом, воском, и затеснились пчелки-подружки у огорода вкруг Фелины-пчелы и Аросиды, пчел старших, перекликнулся выпью Водяной с Лешим, и на красных холмах от зари до зари застонали свирелью песни-веснянки, песни-заклички, оклики мертвых.

И кого только не встретили весной Алалей и Лейла — и Каменную бабу, идолище степное, и Лужинок, и Нежита — природу оживляющих, и Коловёртыша, ведьмина помощника. Весна, а всё плачет Коловёртыш, собачий сын, по своей хозяйке, ведьме-Маринке. Плохо ему без губительной хозяйки. Плачет: померла Маринка тридцать три года назад — ей-й!.. Грустно, уныло. Съели бы его, а?..

А тут и Ховило идёт о двенадцати глазах — прячь, что лежит. Крутит весна. Но тут — нежданно, и сразу оторопь берёт — среди весны и цветения выплывает Мара-Марена. Заныло опять — любимый мой образ!.. Богиня смерти, зимы и холода — и среди солнца, среди зелени. Не к добру. Идёт, морозит всё на пути своём.

Взглянет Мара-Марена, просветит — скрасит весь свет и погубит. Все пойдет по её. Все погибнет. Мара-Марена — в одной руке серп, в другой зеленый венок. Она сердце иссушит, подкосит вековое, разорвет неразрывное, вздует ветры, засыпет сыпучим снегом теплое солнце, размахает крепкие дубы.

Двойственна её натура — первоначальный лик богини плодородия и смертный образ скрестились. Темна, обольстительна в своей мёртвой красе Мара. Идёт она высоко в горы — уходит от весны, сжигают, прогоняют её до осени дикой. Умирает смерть.

Стой! Не приунять, не укротить безповинного сердца, бьет через край. Там волк, зачуяв смерть свою, завыл. И смыкается небо с землею.

И млею я от этой бледной, зелёно-снежной картины. Что будет, что будет, к чему это?.. Но уже рассыпается Океан-Море синими волнами — завёл нас А. М. Ремизов в лапландскую мифологию. Слушает Лейла о морском царе, о Моряне, о птицах чудных — и дивится. И думаешь: когда же увидит она это сама, когда окончит скитания?.. А вот она, последняя-то ступень! Дошли, дошли Алалей и Лейла к великому, нескончаемому простору. К границе жизни и смерти.

Тихо идут по последней тропинке… Затор за нежданным затором встает в заповедном лесу.
В темную ночь им зорит зарница. А далеко за осеком зреют хлеба. Держатся крепко — рука с рукою. Кто-то немножко боится.
— А Море, — бьется сердце у Лейлы, — а Океан не замерзает?..
— Нет, моя Лейла, оно никогда не замерзнет, не проволнует волна: море и лето и зиму шумит. Непокорное — песком его не засыплешь, не перегородишь. Необъятное — глубину не изведаешь и слезой не наполнишь. Море бездонно, бескрайно — обкинуло землю. А разыграется дикое — топит. А какие на Море водятся рыбы! Какие по Морю летают белогрудые птицы! И берегов не видать. А корабли один за другим уплывают неизвестно куда…
— И мы поплывем?
— И мы поплывем. Морского царя увидим, крылатого Змея увидим…
— А ежик, про которого дедушка сказывал, он нас не съест? — и глаза-ненагляды синеют, что море.
Скоро-скоро забрезжит. И пойдет, осыпаясь, прощаться дикая роза — друг-поводырь. Легкий ветер уж веет. Там Моряна волны колышет. И, ровно колокол бьет, Море — непокорное, необъятное Море-Океан.

И заканчивается этот ласково-светлый сказ внезапно, странным, страшным делом. Будто бы после сказки начали тянуть притчу — чтобы зааминить, упокоить. Совсем уж неожиданная, диковинно-апокалиптическая сказка завершает змеиную тропу — «Вещица», лихорадкино отродье о двенадцати с половиной именах.

Высовывалась из-за холодных гор Вещица, лезла в «стеклянное», какое-то библейское царство, жрала царских детей, сорокой оборачивалась, люд косила. Гибель, мор, чума — живейшее её воплощение. «И горе тому, на кого упадал её глаз!» Сжила она со свету и царя, пока не поймал её, бесчинствующую, брат царицын, Сисиний-святой, не прижал змея копьём. Чудом, одним только чудом заговорил он проклятую Вещицу. Изрыгнула она семерых детей царских и сказала такое:

«Клянусь тебе, святый воин, кто напишет двенадцать с половиною имен моих и будет при себе носить, тот избавится от меня, и не войду я в дом того человека, ни к жене его, ни к детям его, пока будет стоять небо и земля во веки. Аминь. А имена мои суть: Мора, Ахоха, Авиза, Пладница, Лекта, Нерадостна, Смутница, Бесица, Преображеница, Изъядущая, Полобляющая, Негрызущая, Голяда».

Это уже не «Ам!!!», это страх более масштабный, всеобъемлющий. Как будто бы апокрифический миф прочла — такой же тягучий холодок остался после точки, после двенадцати с половиной имён. Вот как А. М. Ремизов удивил-устрашил!.. Но самое главное чувство — чувство нездешне-забытой, далёкой от нас красы, представленной в приглушённых красках, остаётся навеки. Честно признаться, я не сказала и доли того, что хотела. А. М. Ремизов настолько самобытен, настолько совпал с моими внутренними течениями, что я задыхаюсь и прижимаю руки к сердцу — кудесник же, кудесник!.. Не могла представить, что найдётся кто-то, кто заговорит подобным языком — тем, которым мы все слышали, только забыли. А он нет.

Тягучая закатная проза А. М. сошлась в моих думах с творчеством композитора А. К. Лядова. И уже заскрипела-зашаталась люлька под хрустальный перезвон, и запел-замурлыкал колыбельную Кот-Баюн — закачал Кикимору. Только теперь облекается всё это в духе А. М. Ремизова — ещё более волшебно-нежно.

А иллюстрации!.. Какие великолепные пастельные образы! Это добило в самое сердце. Не знаю, когда мне ещё придётся испытать подобное чувство. Народно-напевная нить — не просто слово! — вошедшая в такие невозможно-прекрасные художества, стала душевным спасением. И болит, болит сердце от этой несказанности.

И сеяла ведьма-чаровница любовные плевелы, зельем чаровала красавая землю-мать.

Иллюстрации Веры Павловой к «Посолони».
картинка Gloomy_Dead
картинка Gloomy_Dead
картинка Gloomy_Dead

Комментарии


Потрясающая рецензия, спасибо! :))
И воистину прекрасная книга - будто проблески сна под веками за миг до пробуждения.